Большаки на рассвете
Шрифт:
— Далеко, очень далеко ты был, — говорит жена.
— Я и сейчас далеко.
Вечером, наточив топор, он выходит во двор, чтобы наколоть дров. Все небо пламенеет. На востоке сгущаются дымчатые, цвета золы сумерки, светится белая кучка дров, крыша риги. Печально и протяжно гудят жернова, так гудели они, когда шла Великая Отечественная война и было ему, Криступасу, четыре годика. Мужикам раздавали повестки в армию. В такую вот пору ушел его отец и не вернулся; ушел Андрюс Жалнерюс и вернулся без ног; ушел Криступас и вернулся с осколком свинца под сердцем. Монотонное, угрюмое гудение жерновов в студеный зимний вечер. В такие вечера хватали рекрутов, в такие
Тусклый, красноватый свет, дрожащий на подоконниках, на стежках, на крышах, полон какой-то душераздирающей скорби.
— Сил у тебя еще маловато, — говорит Константас. — Пойди передохни.
Звонко насвистывая, брат рубит возле риги хворост. Криступас кладет ему руку на плечо и спрашивает:
— Брат ты мне или не брат?
— Брат, — Константас опускает глаза.
— Подними голову и скажи: да, я твой брат.
Криступас снова прислушивается к гуду жерновов.
— Много пьешь, — говорит Константас.
— Нет, не брат ты мне, — Криступас затягивается дымком папиросы. — Трудно тебе быть моим братом, трудно быть кем-нибудь, а в особенности братом. Ты только зовешься братом. Думаешь, я не знаю, ты ведь не отвез мою Эльжбету в больницу. Не отвез. Будь ты моим братом, ты бы со мной так не говорил.
— А что я могу еще сказать? — Константас озирается: где же плетушка; жена его давно уже прошла в хлев.
— В самом деле — что ты можешь? Что вы все можете? Многое мне здесь не по нраву, и подлаживаться ни под кого не собираюсь. И ты мне не нравишься, и твоя жена. Не по душе мне и Казимерас: я ему вроде и не брат, думает, что он большой и хитрый, а он — дурак. И Визгирда такой же: весь в землю ушел. Но я еще поживу, еще похожу по ней, никто не видит, как я хожу. Разве что мой мальчуган. Для него это должно быть важнее всего. Но почему, скажи мне, — говорит Криступас, глядя на застывшее лицо Константаса, — почему вы такие?
Из хлева доносится голос Константене:
— Ты, наконец, придешь или нет?
— Иду, — кричит Константас, поднимая с земли плетушку.
Мимо Криступаса, сопя своим птичьим носом, с вязанкой дров пролетает Криступене. Сквозь заиндевелое оконце смотрят на него жалостливые глаза старухи-матери.
Вот и Юзукас с охапкой стеблей малины.
— Погоди, тятя! — кричит он издали. Красный, запыхавшийся.
…Полдня лазил он по березнякам, выламывая стебли малины. День был погожим, солнечным. Изредка до его слуха долетали звон колоколов и удары молота из кузницы Кайнорюса, отсюда виднелась его кровля; отсюда Юзукас видел и крышу своей риги, возвышавшуюся над линией извилистого холма.
В лицо дул теплый ветерок, невесть откуда веяло терпким запахом, в котором Юзукас учуял дымок пороха. Им овладела вдруг какая-то дурманящая, непонятная радость. Все вокруг он как бы видел и воспринимал душой оправившегося от болезни отца.
Какой-то человек в кожухе подошел к нему и спросил:
— Ты чей?
— Криступаса.
— Какого Криступаса?
— Даукинтиса.
Человек в кожухе помолчал.
— Ты ему скажи, чтобы по ночам не горланил, а то плохо кончит.
— За что?.. Он тяжело болен.
— Это нас не касается… Да и сам ты… — он оглядел мальчика с головы до ног, — не путайся под ногами, — добавил он и скрылся в березняке.
Юзукас только теперь заметил, что здесь вырыто немало заваленных снегом ям — из одной торчали заляпанные глиной бревна и какое-то тряпье,
Юзукас со всех ног бросился домой.
Через несколько недель у Криступаса снова стали собираться картежники.
Время еще довольно раннее (теперь, как уверяет Константас, дни длиннее). Не успеет Криступене внести в избу охапку дров, как уже летит с ведрами свиного пойла в хлев. Криступас сидит на софе и разглядывает карты. Чистый, старательно выбритый, волосы причесаны на прямой пробор, в зеленом галифе, в зубах папироса, кончик которой едва заметно подрагивает, и пепел осыпается прямо на колени. Рядом с ним Альгимантас — рыжие, как пшеничные колосья, волосы, спереди — волна, нос с четко вырезанными ноздрями, утончающийся книзу. Как они все похожи, думает Визгирдене, греясь возле печки. Юзукас подкладывает в огонь поленья и присматривает за Викторелисом, который ползает по полу, пытаясь поймать трепыхающиеся у печки сполохи пламени.
— Смотри, чтобы искра на голову ребенка не упала, — говорит мать Викторелиса.
Если бы кто-нибудь Юзукасу сказал, что из этого крохотного капризного существа когда-нибудь вырастет крепкий, плечистый мужчина, который будет называть его братом, он бы никогда не поверил и только рассмеялся бы.
— Мое сокровище, мой ангелочек, — шепчет его мама. Хорош ангелочек, ухмыляется Юзукас.
Теперь у них дома — мир, но Юзукасу это не очень нравится. Когда отец спокойно беседует с мачехой, пасынок крутится неподалеку, стараясь выказать свое равнодушие. И все же он чувствует себя обделенным. Что-то отталкивающее есть в переменчивой жизни отца и мачехи — то ругаются, то снова все хорошо. В этом есть что-то жалкое, какой-то непомерный энтузиазм. Даже воздух, которым они дышат, вызывает у Юзукаса отвращение. Но он молчит, держится. Все равно их согласие временное. Как только оно исчезнет, отец снова найдет своего сына. Но Юзукас старается быть справедливым к обоим. Пускай, их отношения — не его дело. Он — не сестра, которая, бывало, хнычет и жалуется. Велят ей набрать в яме картошки, а она сидит и плачет:
— Посмотри, разве другие дети столько работают, как мы?
— Набирай! Кому сказано! — сердится Юзукас.
— Сам набирай! Из кожи вон лезешь — только бы ей угодить.
— Еще скажи «ей»!
— И скажу!
— Эх ты, болтушка, бегаешь по дворам и слезы льешь!
— А ты бирюк!
Слово за слово, и начинается перепалка.
— Как ты не понимаешь, — говорит он, сам удивляясь своей мудрости и суровой правде, — ведь мы для нее чужие, а ты хочешь, чтобы она о тебе пеклась больше, чем о родном ребенке.
Но и эти слова не действуют на сестру. Ничего, «подействуют» его крепкие кулачки. В яме вдруг раздается такой визг, словно в ней сотня крыс передралась. В ужасе Юзукас смотрит, как сестра мчится в избу жаловаться.
— Ты зачем сестру обижаешь? — спрашивает отец, отстегивая ремень.
— Я ее не обижаю.
— Как же не обижаешь, — кричит сестра. — А кто в меня картошкой запустил!
— Я в тебя картошкой запустил? — кричит обозленный Юзукас — Как ты только можешь врать? Как? — возмущается он, ужаснувшись ее вранью.