Боярин
Шрифт:
– Знаю, Любавушка, – ответил огнищанин. – Говорила она, что ты настоящей ведьмой станешь. Пусть помогут тебе боги добрые.
А наутро, лишь только светать стало, нас Любава с лежаков подняла.
– Вот что, – сказала жена деловито, – хватит нам в землянке париться. Пора на подворье свое возвращаться.
– Так ведь там погорелье одно, – Микула скривился досадливо. – Мне уже новый дом не осилить.
– А мы-то на что? – подал голос Людо.
– Трое мужиков как-никак, – поддакнула Любава. – Небось, справитесь.
– Так и быть посему, – подытожил я. – Микула, топоры да пилы
Ладно у нас получилось. Дом новый просторней и краше прежнего удался. К осени мы управились, а к первым дождям весь нехитрый скарб из схорона в новостройку перевезли. Микула, правда, ворчал:
– Нельзя так скоро сруб класть, бревно просохнуть должно, не то поведется.
Но Любава его успокоила:
– Что ж я, зря, что ли, жару нагоняла и все лето печь щепой топила? Просохло дерево, сам смотри, – и ложкой по стене вдарила.
Микула ухо к бревнышку приложил и разулыбался. Значит, в порядке все.
– Зиму как-нибудь на дичине перетерпим, – рассуждала Любава, – а по весне жито посеем, к осени будем с хлебушком. Так ведь, Добрынюшка? – а сама смеется.
Понимает, что не огнищанин я и за сохой ходить не приучен, а все одно подначивает.
– Так, Любавушка, – я ей в ответ настырно. – И хлебушек будет, и коровку заведем. Вот и будет тебе молочко.
А уже позже, когда мы в новой опочиваленке спать укладывались, спросила будто невзначай:
– А чего это ты, любый мой, к дружку своему Путяте ни разу за все это время не наведался?
– Так ведь некогда мне было, – ответил я и жену к себе потеснее прижал, – то дом ставили, то баню…
– Ну, баню-то мы ныне обновили, – хихикнула жена, – а как тебе опочивальня наша?
– Ишь ты, какая прыткая, – улыбнулся я и шеи ее губами коснулся. – Ну… иди ко мне…
На следующий день Любава обряд освящения нового жилища провела, знаки охоронные над дверью начертала, домовому медку под лавку в мисочку плеснула, печным за загнетку хлебных корочек насыпала, корогодный кощун затянула и под песню ритуальную березовым веником полы в доме вымела, а мусор и пыль под порогом закопала.
Микула, на все это глядя, расчувствовался:
– Вот так же и Берисавушка когда-то дом наш пригаживала… кажется, что все это лишь вчера было, а жены моей уже и нет…
– Теперь не кручиниться, а радоваться полагается, – урезонил его Людо. – Ты говорил, что у тебя бочонок с хмельным припрятан был? Так, может, достать его время пришло?
– И то верно, – согласился я. – Ну-ка, тестюшко, что там у тебя за меды пьяные?
Выпили мы, закусили, а Любава ко мне подсела да тихонько шепнула:
– Ты, Добрынюшка, сильно на мед не налегай. Тебе еще ноне с Путятой встречаться, а он, небось, тоже выпить предложит.
Взглянул я на жену удивленно:
– А с чего ты решила, что я к нему в гости собираюсь?
– Или я тебя первый день знаю? – щекой она к плечу моему прижалась. – Поснедаете вы сейчас, ты и поезжай, чтобы до темна успеть.
– А ежели дождь пойдет?
– Не пойдет, – уверенно сказала жена.
– Добрын, – окликнул Микула. – Чего вы там шепчетесь? Чару-то подставляй.
– Пропущу, – ответил я огнищанину
Стучат топоры, бор окрестный тревожат, поднимается городок на старом пепелище. Трудятся мужики, стараются, словно хотят время вспять повернуть. Только время, что вода речная, – течет из вчера в завтра, и ничто его не в силах остановить.
Этим стуком топорным меня Коростень встретил.
А еще объятиями дружескими, радостью от встречи запоздалой, расспросами о житье-бытье и обидами шутейными за то, что раньше не появился.
– Я же боялся, что ты меня корить начнешь, – говорил я Путяте, а сам старался смущение скрыть.
– Брось ты, – улыбался он. – Все укоры давно быльем поросли.
Кто Путяту не знал и раньше не видел никогда, от улыбки его, наверное, в ужас бы пришел. Страшный шрам лицо его жутким делал, и улыбка на звериный оскал походила. Невольно сказки бабулины вспоминались о волкулаках и оборотнях.
Но тот, кто поближе его узнавал, тот понимал, что у страхолюда этого сердце чистое и душа добрая. И хоть вспыльчив Путята и в гневе ни своих, ни чужих не щадит, однако отходит быстро и сам потом от содеянного мается.
– А я вам лосятины привез, меда да жира барсучьего, – сказал я.
– Мужики коня твоего разгрузят, – кивнул Зеленя. – Мы ввечеру попируем всласть.
– А пока пойдем, гость дорогой, – Ярун меня по плечу хлопнул. – Покажем тебе, что мы тут понастроили.
Там, где когда-то детинец стоял, ныне избу просторную сложили. В этой избе все немногочисленное население бывшей столицы коренной земли по вечерам собиралось. Снедали-вечерили, о делах дня прошедшего судачили, на новый день планы строили. Народу на пожарище немного осталось, и хотя с той ночи памятной, когда Свенельд своим воинам велел стены коростеньские на пал пустить, почти десять лет прошло и раны огненные травой заросли, все одно люди это место не слишком-то заселить старались. Может, не так уж и ладно все было при отце моем в Древлянской земле, как в детстве казалось, потому и не спешил народ старую столицу возрождать, а может, понимали, что назад оборачиваться не стоит, а лучше вперед по жизни идти.
Не обманула Ольга, когда обещала отцу на древлян нетяжелую ругу положить, вот и стали Даждьбоговы внуки частью Руси, о прошлом не жалея. К новой столице, к Овручу жались. Вокруг городка, полянами возвеличенного, новые веси и погосты отстраивали. А к Коростеню лишь на праздники приходили: Святищу поклониться, Дубку Священному почесть отдать да Даждьбогу требы вознести. Черной головней старый дуб из корста топорщился, ветви с него за годы осыпались, один ствол торчит. Но не убила корня могучего Перунова стрела, из гранитной расселины молодой Дубок подниматься начал, на смену мертвому живое к солнышку потянулось. Вот эта поросль неокрепшая и стала для людей священной. На ветки тонкие люди лоскутки цветастые вешали, вокруг Дубка хороводы водили, песни пели да Древу, Богумирову дочь, поминали. А потом по деревенькам и весям расходились.