Боярин
Шрифт:
– Ты чего это, Добрын, вертишься, будто шило у тебя в заднице? – Не заметил я, как ведун рядом очутился.
– Да вот жену жду. Они с княгиней по каким-то своим делам отошли, – ответил я Звенемиру, а у самого мысль: «Что приперся-то, демон старый?»
– Ох, смотри, – погрозил он узловатым пальцем, – доиграешься.
– Ты про что это? – спрашиваю.
– Договорятся бабы, считай – пропал, – усмехнулся старик.
– Не пойму я тебя, ведун, – пожал я плечами.
– А тут и понимать нечего, – и дальше пошел, а на ходу приговаривал: – Вскоре Свенельд
А внизу веселье бурлит. Пляски, шум. Кто-то песню затягивает, да спьяну в лад никак попасть не может. Кто-то на хмельное налегает, а кто и на скоромное. Один боярин так укушался, что на стол упал да прямо здесь и заснул. Жена его теребит, разбудить старается, а тот ни в какую. Бормочет во сне, да от жены, словно от мухи надоедливой, отмахивается. Дети боярские меж собой перемигиваться стали. Боярышня молодая во фряжского купца вцепилась и под лавку его затянуть пытается. А тот от олуя выпитого раскраснелся, говорит ей что-то страстно и все поцеловать норовит.
– Хватит болтать, немчура бестолковая, – боярышня притворно от него отбивается, а сама все сильней за собой увлекает. – Лучше лезь ко мне, нам тут покойней будет.
Подскочили к этой парочке гридни проворные. Растянули полюбовников захмелевших, фрязя на место посадили и чару хмельную в руки сунули, а боярышню под белы руки подхватили и прочь из палаты повели. Упирается та:
– Верните мне Конрада моего!
А стражник ей:
– Тебя батюшка с матушкой на майдане ждут. Завтра поутру с полюбовником повидаетесь, а пока отдохнуть тебе надобно.
Увели боярышню.
А я все сижу да радуюсь, что сестренка всего этого не видит. Видно, не допускает ее Ольга до пиров, вот и славно. А еще понять никак не могу:
– Где же они так долго пропадают?
Тут слышу за спиной смех звонкий. Обернулся – Любава с Ольгой наконец-то появились. На жене одежа такая, что у меня даже челюсть отвисла. Поволоки золотом расшиты, на венце жемчуг розовый, по подолу синему каменья вшиты, пояс зверями чудными изукрашен, а на летнике подвесы из чистого золота. Да и княгиня разоделась, словно птица сказочная. Идут, перешептываются, а сами смехом заходятся, словно смехуна проглотили.
– Что, Добрынюшка? Заждался нас? Рот-то прикрой, а то ворона влетит, – говорит мне жена, и обе снова хохочут.
– Не только я вас жду, – я им в ответ. – Без догляда твоего, княгиня, гости вразнос пошли. Гляди, какой кавардак тут устроили.
Окинула княгиня гульбище взглядом и посуровела.
– Напировались, гости дорогие, пора и честь знать! Надеюсь, что угощение мое вам по вкусу пришлось. Я велела вам и на дорожку снеди собрать, завтра меня добрым словом помяните, а пока – спасибо за ласку, – и поклонилась народу.
– И тебе спасибо, матушка, – ответил ей за всех Звенемир.
Раскланялись гости и к выходу потянулись.
– Претич, – позвала княгиня, и, словно из-под земли, сотник появился, выходит, он все время здесь был, да на глаза не показывался.
– Звала, княгиня?
– Вели людям
– Будет сделано, матушка, – сказал Претич и исчез.
– Спасибо тебе, княгиня, за хлеб и соль, – сказал я Ольге.
Повернулась она к нам, с Любавой переглянулась и в кулачок прыснула. А жена моя от нее не отстала.
– Спасибо тебе, Добрын, что от приглашения не отказался и с женой своей познакомил, – поклонилась она мне. – И тебе спасибо, Любавушка, жаль, что раньше мы не встретились.
– Жаль, Олюшка, – вздохнула Любава, – но, видать, так богам угодно было.
Обнялись они, словно сестры, расцеловались троекратно.
– Так ты не забудь, что я завтра тебя к себе жду, – сказала княгиня. – А ты, – сказала она мне, – с утра пораньше к Серафиму отправляйся. И помни, что полгода не век, время быстро пролетит, а с тебя спрошу со строгостью.
– Не волнуйся, Олюшка, – сказала за меня Любава, – пока он греческий не выучит, я ему покоя не дам.
– Ну, теперь я спокойна, – улыбнулась княгиня. – Прощайте.
– Олюшка… Любавушка… – передразнил я баб, когда мы на воздух вышли.
– А ты как думал? – подмигнула мне жена.
«Договорятся бабы, считай – пропал…» – вспомнились мне слова ведуна.
Договорились, значит.
До сих пор я смех сдержать не могу, как встречу нашу с Серафимом вспоминаю. Утром, как только христиане Богу своему молиться закончили и по делам разошлись, я в церквушку к знакомцу старому наведался. Он меня только увидел, так аж позеленел весь, затрясся, словно осиновый лист, и прочь бросился. Спрятаться хотел, видимо, да в одеже своей длинной запутался, на полу растянулся и заверещал:
– Господи, помилуй, Господи, помилуй…
– Будет тебе, святой отец, – помог я ему с пола подняться, от пыли отряхнул. – Не трону я тебя, не со злом пришел. Мне помощь твоя нужна.
– Какая еще помощь?
– Наречие греческое изучить хочу. Ты уж выручи меня.
– И зачем тебе?
Успокоился попик и даже выкобениваться начал: руки в боки упер, бороденку задрал – важничает. Сам росточку невеликого, а взглянул на меня так, словно он великан, а я букашка.
– Да к василису твоему в гости собрался. Хочу потолковать с ним по душам.
– А если серьезно?
– Нужно мне, а уж для чего, это дело не твое.
– Некогда мне, – сказал он и отвернулся.
– А я тебе серебром заплачу.
– Серебром? – заинтересовался он.
Так и началось мое учение.
Помню, как свейский мне через зуботычины и пинки Орма Могучего давался. Потом булгарский мы с Рогозом заучивали, через пот да жилы рваные, а греческий язык мне легко дался. То ли Серафим хорошим наставником оказался, то ли правду говорят, что если одно чужеземное наречие одолеешь, то и другие не такими сложными покажутся.