Братоубийцы
Шрифт:
Отец Янарос и сам привык, к смерти, глаза его были сухи и голос не дрожал. Но не мог он простить смерти, что выбирает и уносит молодых. А мать, когда увидела, что все уже кончилось, поцеловала руку священника и снова уселась рядом с сыном. Вдруг ноздри ее дрогнули: из кухни шел запах, там что-то жарилось. «Наверное, набрали грибов, – подумала она, – и жарят. Пойду посмотрю». Она встала, пошла на кухню – её старшая дочь Стелла, жарила грибы. Старуха протянула руку, взяла себе несколько грибов, отломила кусок хлеба – ей хотелось есть, – быстренько вернулась к сыну, села рядом с
Когда хрип прекратился, отец Янарос нагнулся и приложил руку к сердцу юноши – оно уже не билось – встал и сказал:
– Успокоился.
Мать тотчас же послюнила два пальца, нагнулась, коснулась ими земли и закрыла глаза мертвому, пока веки еще не окостенели.
Вошла и его старшая сестра, взяла камешек, нацарапала на нем три буквы I. X. N. – Иисус Христос Побеждает – и вложила его в руку брату.
– Счастливого пути, – сказала она. – Счастливого пути, Сократис, передавай от меня привет умершим.
– До скорой встречи, сыночек мой! – вскрикнула старуха и вытерла глаза.
Был уже вечер, когда отец Янарос возвращался, смертельно усталый, с кладбища. Закопали и этого юношу, стал и он водой и землей. Папаша Тасос, богатый старик, его отец, пожалел достать из кладовой пару ломтей хлеба, горсть маслин да бутылку вина, чтобы раздать родичам и друзьям сына, бывшим на похоронах – на помин его души.
«С меня хватит и того, что я потерял сына, – сказал он бранившей его жене. – Незачем тратить без пользы хлеб, вино и маслины. Хватит с меня и одной боли».
Снова и снова все существо отца Янароса переполняла смерть.
Всю Великую седмицу по ночам он был с Христом – шел за Ним и каждый вечер подводил Его еще на шаг ближе к могиле; а днем у него были люди. «Ах, если бы я мог и сам лечь и закрыть глаза, думал он, возвращаясь домой, – и снять с души людские заботы – так, как снимаем с тела грязную рубаху… Снять их с души и думать только об этом старом осле, которого зовут отец Янарос, кормить его, чем могу, чтобы были у. него, несчастного, силы таскать мою душу. Тяжела она, ох, тяжела, проклятая! А у осла уже и сил нет, сбросит он поклажу! Держись, отец Янарос!»
Он разговаривал сам с собой и шел дальше. Двери были заперты, всюду – гробовое молчание; люди уже устали плакать, умолкли. Внизу, из казармы, донесся звук трубы; солнце садилось, гора стала темно-синей, но звезды еще не взошли. Свежий ветерок подул с горной вершины, и на мгновение почувствовал старик радость, ощутив его прикосновение на вспотевшем лбу.
Он уже приближался к дому, как вдруг резко остановился. Маленький мальчик, высохший от голода, с раздутым землисто-зеленым животом, лежал посреди улицы, ковырял ногтями землю и ел. Остановился, содрогнувшись, отец Янарос, глаза его наполнились слезами. Он нагнулся, взял мальчика за руку.
– Встань, дитя мое, – сказал он. – Ты хочешь есть?
– Нет, я поел.
– Что ты ел?
– Землю.
Кровь бросилась в голову священнику, застонал он глухо, слов, словно его резали на куски.
«Подл этот мир, – подумал он, – подл и несправедлив. Боже мой, и как только Ты еще держишь его в руках и не швырнешь, чтобы разлетелся он вдребезги,
Но, устыдившись, склонил голову и пошел дальше, бормоча:
– Это я виноват, я. Мы, люди, виноваты в том, что ест это дитя землю, а не Ты, не Ты, Господи. Согрешил я пред Тобою!
Зашлось у него сердце от боли: вспомнил, как когда-то отправился в Константинополь – поклониться новому Патриарху, и пригласил его раввин, старый его друг, если он, конечно хочет, если не сочтет за грех прийти к нему домой, в еврейский квартал. Они праздновали новый год, и несколько еврейских актеров должны были сыграть маленькую пьесу, имевшую отношение к празднику. Раввин сидел рядом с ним и переводил. И из того, что увидел и услышал он на еврейском празднике, глубоко врезались ему в память несколько слов, и с той поры память сочилась кровью. Соорудили временную сцену в спальне раввина, повесили занавес, и на сцену вышел мужчина, бледный, худой, как скелет, ведя за руку маленького мальчика. Из-за занавеса доносились пение и смех, там был накрыт новогодний стол, и жди ели, пили и веселились. Несколько толстобрюхих богачей, сидевших в глубине сцены, встали. «Стол накрыт, – сказали они, – пойдемте есть»
Они ушли, остались только бледный мужчина и ребенок.
– Пойдем домой, папа, – просил мальчик.
– Зачем, сынок? Что мы там будем делать?
– Я хочу есть. Пойдем домой, поедим.
– Да, да... Но послушай, Давакис, дома у нас ничего нет.
– Ну, хоть кусочек хлебца.
– Ни крошки, Давакис.
Мальчик замолчал. Отец погладил его по голове, наклонился к нему.
– Давакис, ты знаешь, какой сегодня праздник?
– Да.
– А скажи, Давакис, что мы сегодня делали?
– Молились, отец.
– Да. И Бог, да будет благословенно имя Его, что сделал?
– Простил нам грехи наши.
– А раз Бог простил нам грехи, то мы должны радоваться. А, Давакис?
Ребёнок молчал.
– Помнишь, Давакис, в прошлом году, когда еще жива была твоя мама, мы пели за столом новую песенку? Помнишь песенку?
– Нет.
– А я тебе сейчас напомню. Но только и ты пой со мной.
И мужчина запел дрожащим, надрывным голосом песню. Печальная, мучительная, терзающая душу мелодия… И мальчик пел с ним и плакал.
Отец Янарос с негодованием вытер глаза. Оглянулся, не видел ли его кто-нибудь? Он попытался совладать с собой, но эта мелодия и сегодня еще, спустя столько лег, терзала сердце. Словно надорвалась тонкая пленка, обволакивавшая человеческое нутро, пленка, образованная из повседневных забот и сговорчивой трусости, – и взметнулась вырвавшаяся на свободу мелодия, мучительная, непереносимая. Все то ужасное, что скрывалось внутри него, в подспудных глубинах его существа, и о чем он лишь смутно догадывался, не решаясь выпустить наружу и рассмотреть при свете дня, – освободила эта мелодия, и отец Янарос с содроганием смотрел на свое обнажившееся чрево и на чрево мира. Он вернулся и взял ребенка за руку.