Браво, молодой человек!
Шрифт:
— А может, я пойду в ТАТУ, — сказал Ильдар.
— Ты же никогда не хотел стать техником, — удивился Рустем.
— Мне все равно. И вообще… вон Панкратов говорит, что стройке конец. Никакое это не грандиозное строительство, и никому оно не нужно. А просто… вкалывать и получать зарплату — так я не могу.
— Врет Панкратов! — крикнул Рустем, — Врет!
— Пусть врет. Все равно.
— Что же все-таки у тебя произошло?
— Ничего. Это такое… что касается только меня. — Лицо его стало напряженным. — Ты не обижайся, ладно? Я ведь не только тебе не скажу…
— Никому?
— Ну… может быть, знаешь, кому? — Жанне.
Чудак ты, подумал ласково Рустем, если бы ты не был чудаком, ты бы понял, что то, что можно сказать Жанне, можно сказать и мне.
— Пойдем искупаемся, если хочешь, — сказал Ильдар, и поднялся, и не оглядываясь пошел к воде.
У самой воды он все-таки остановился и подождал, пока подойдет Рустем.
— Ирку я бросил, — сказал он, глядя вбок. Он разбежался и с шумом нырнул и вынырнул далеко и поплыл, не оглядываясь.
Хороший ты мальчишка, подумал Рустем. И очень жалко, что тебя бросила эта Ирка!
Они молча искупались, затем вышли на песок и не торопясь, молча оделись. Закурили. Когда сигарета стала жечь пальцы, Ильдар бросил ее.
— Пойдем к нам, — сказал он, — пойдем, а? Матушка, знаешь, как тебя уважает!
Они пошли к Ильдару, и тетка встретила Рустема — ну, просто чудо, как! И ему пришлось ответить на массу вопросов: как поживает мать, как поживает он сам, и как поживают они вместе, и когда он женится, и что она ждет-не дождется свадьбы. Ему тоже полагалось задать хотя бы десятка полтора вопросов, но Ильдар очень торопил его, они быстро поели и пошли гулять.
Гуляя, они большей частью молчали, ни о чем таком не говорили, разошлись поздно, Ильдар оказал:
— Ты умный. Ты, знаешь, какой умный! Ты все понимаешь!
Рустем подходил уже к дому, когда из-за ближнего угла вывернулась машина и ослепила его яркими фарами, он пошел, прижимаясь к забору, потом прижался к своей калитке и закричал:
— Куда прешь, чудак!
Машина стала, погасила яркие фары, и тогда он увидел, что это милицейская машина. Из кабины вышел милиционер.
— Номер семьдесят три? — спросил он.
— Да.
— Вы здесь живете?
— Да.
— Бахтияров ваш отец?
— Что? — сказал он волнуясь. — Что? Чей отец?
— Он что, не жил с вами?
— Что? Нет, не жил. Что?
— Что, что, — повторил сердито милиционер. — Сыновья! Утонул он. Бросился с моста. Посторонние люди говорят… Сыновья!
— Какие посторонние люди?
— Не знаю. — Милиционеру точно хотелось ссориться. — С завода шел человек, он опознал.
Рустем глянул на окна, прислушался: там было тихо, темно. Он бросился бежать. Так ему, наверно, показалось, потому что когда его окликнул милиционер, и он остановился, оказалось — стоит в двух шагах от калитки.
— Садись, подвезем до больницы, — сказал милиционер. — Может, еще все и не так.
Так, думал он, так.
Машина неслась по черным улицам.
Я не виноват, что он бросился с моста… Так, все так. Но я виноват, что приезжает
Домой он опять вернется поздно. Мать не спросит, где он был. В последние дни она не спрашивает.
Глава шестнадцатая
— Я теперь совсем плохая, — слабым голосом говорила мать, — совсем плохая…
Она слегла в тот же день, после похорон, и теперь, вот уже почти неделю, не поднималась. И прежде худощавое лицо ее было обтянуто сухой желтой кожей, глаза стали большими и тусклыми, жутковато посвечивали.
— Совсем я плохая. — Она не жаловалась на свою слабость и не удивлялась ей, она говорила очень равнодушно.
— Все еще будет хорошо, — говорил Рустем, осторожно беря ее сухую руку в свои ладони. — Ты только не волнуйся.
— Все я делала правильно… только вот, когда сидишь ты возле меня и успокаиваешь, я думаю… для тебя правильно ли я делала?
— Все будет хорошо, будет хорошо, — тихо, упорно повторял он, качая в ладонях ее легкую руку.
Только бы не умерла, думал он, только бы не умерла. Не худоба ее и не болезнь пугали его, а равнодушие, с каким она говорила, что совсем плохая.
Страх перед ее смертью как бы приблизил давнее, как умер брат. Не стало брата, и как многого не стало тогда сразу, не стало дружбы между матерью и матерью Жанны, не стало Жанны.
Только бы она не умерла!
Мать права и не виновата ни в чем, а он виноват. Ведь все он мог, он мог быть упорным… или упрямым и вернуть отца, пусть не другого, таким, какой он был. Жалость и доброта были в нем к несчастному человеку. Но как поможет эта его доброта, думал он тогда, как? А не будет ли доброта его состоять в том, чтобы довериться матери и слушаться ее?
Все-таки она права… Только бы не умирала. Она не виновата, что оказалась по-жестокому правой. А чтобы все было по-иному, лучше, понадобилось бы, может, еще одна жизнь. Ну, сколько, сколько сил отпущено человеку? Терпеть унижения — нужна была сила. Четыре военных года работать на заводе, кормить, одевать мальчуганов — сила. Ждать мужа и верить — сила. И когда он вернулся, отказаться от него, от жизни полегче — сила. Схоронить сына и жить дальше — сила. И большую, сильную силу надо было иметь, чтобы простить отца, но самой остаться такой, какою стала, остаться такою, а его сделать другим.
Ах, старый чудак Панкратыч, неужели ты прав со своим делимым и делителем, неужели прав?
Права мать или не права — все я ей прощу, как и мне она все простит. Но тебе, старый чудак, я не прощу твою глупую арифметику! В чем-то, видно, поверил я твоей арифметике, если все так получилось. Везде и всегда нужна была матери сила, и она отдавала ее, не приберегая, не уставая. Какая огромная часть ее была отдана мне, для меня… Может быть, мама надеялась на последнюю эту свою силу — на меня. Значит, мог бы я что-то сделать?