Бунт невостребованного праха
Шрифт:
Так ли было оно на самом деле, судить трудно и страшно. Хотя сами пришельцы были безобидны и тихи. Одеты в любую пору года в одни и те же одежды, чаще всего в блекло-серо-зимние. Будто явились, вышли на свет из вечной мерзлоты, из того же минулого века. Призраки, витающий над землей прах. И говорили они тихими потусторонними голосами, даже споря между собой, кому, какому роду принадлежал тот или иной дом, кому, какому роду принадлежал домишко, в котором жила девочка, кто в нем родился, когда скончался.
До сознания девочки суть этих споров долгое время не доходила. Она убегала, лишь завидев чужаков. И совсем, конечно, не потому, что была пуглива. Советские девочки, даже очень маленькие, никого и ничего не боятся, такая уж у них страна, осужденная на бесстрашие и подвиг. Это она уже твердо знала. Но собственную кровь, уходящую в мацу, было жалко. И даже убегая, она твердо верила, что совершает или близка к совершению подвига. Она
От этих речей девочка стремглав бежала к своим сверстникам, мальчишкам. Они почти постоянно играли в футбол неподалеку от ее дома. Непонятно, кто и когда соорудил тут для них стадион. Безразмерный, такой длинный, что ни конца ему, ни начала. Начало терялось в подступившей к самому поселку тайге. Там же, в тайге, но уже за поселком скрывался и конец стадиона. Никто из мальчишек, даже самых буйных и пронырливых, не мог похвастать, что знает, где находятся настоящие ворота их стадиона. Этого не знали даже не играющие в футбол старухи и женщины, стадионом выправляющиеся в тайгу за грибами и ягодами, лесной сибирской клубникой, не знали поселковые мужики, ездящие в предзимовье кедровать, а зимой на санях уже за дровами.
В ширину, правда, стадион был как не всамделишным, раза в два только шире поселковых улиц. Но зато высыпан настоящим речным белым песком, высоко поднят им над землей и кустарником, растущим по обе стороны. А на самом стадионе ничего не росло. Только в разрывах, сотворенных весенней талой водой, промоинах что-то вяло схватывалось, но не удерживалось, той же весенней веселой водой каждый год смывалось, сплывало. Промоины, рвы дробили бесконечную насыпь на очень удобные для игры в футбол участки. Отрезки, подобные братским могилам без обелисков и крестов. Здесь и процветал поселковый таежный футбол с тряпичным мячом, непредсказуемым в полете, часто вязнущим на голой ноге, рвущимся, на ходу суровой ниткой зашиваемым, что входило в обязанности девочки. А вообще ее должность в этом футболе была голкиперская, то есть вратарская. Надька, так звали девочку, вратарь-дырка, была лучшим голкипером юга Западной Сибири, за что ее уважали и боялись одновременно все лучшие форварды того же юга той же Западной Сибири, отчего она порой много понимала о себе. Но ее каждый раз ставили на место всего двумя только словами: вратарь-дырка. Что не всегда было справедливо, больше характеризовало время и свидетельствовало о принадлежности Надьки к женскому полу. Характеристика времени была заключена в том, что ворота в поселке там, где им надлежало быть, отсутствовали. Вместо них были просто дыры - и пройти короче, и украсть что-нибудь, вытащить - без проблем. Принадлежность же Надьки к слабой половине рода человеческого доказывать излишне.
Но несмотря на это, Надька была в доску своим парнем. Умела по-варнацки свистеть в три пальца, писать - пускать струю дальше любого мальчишки, зажав дырочку теми же тремя пальцами, была непобедимой, до определенного, конечно, возраста, брала не берущиеся мячи, пробитые из какого угодно положения, тяжелым лещом могла поставить на место любого пацана, посягнувшего на ее достоинство и независимость. Все это опять же, конечно, до определенного возраста. А когда пришел этот возраст, она и не заметила. Просто однажды напрочь расхотелось играть с мальчишками в футбол. А случилось это как раз в ту пору, когда страннопришлые люди неожиданно и почти поголовно исчезли из поселка за одну ночь, словно сквозь землю провалились. Только двое из них зацепились, остались здесь проживать. На удивление, они оказались вовсе не евреями, а очень даже большими и уважаемыми когда-то и где-то особами. Один из них был профессором-генетиком, чистокровным русаком. Второй, к сожалению, с метинкой "нацмен", хотя и писатель, редактор даже какого-то журнала, но журнала молдавского, а потому как на грех и сам молдаванин, хотя внешне довольно-таки приличный, совсем нормальный даже по сибирским меркам человек.
Молдаванин, как личность интеллигентная и весьма грамотная, что ни говори, а все же писатель, обосновался при поселковой почте, кособокой, с прогнившим крыльцом хибаре, имеющей все же двери и замок на них, а внутри так даже и вполне исправную, теплую и с утра до вечера топящуюся печь. К той печи приставлен густо заляпанный сургучом и канцелярским клеем стол, за которым и восседал молдаванин-писатель и бесконечно писал и писал. Каллиграфическим почерком с чарующими глаз завитушками подписывал подслеповатым и неграмотным старушкам отправляемые ими, зашитые в серое полотно посылки, что слали поселковые старушки в города и даже столицы, а чаще в безымянные, но пронумерованные края. Среди этих старушек попадались, конечно, и грамотные, и даже очень молодые женщины. Но все они обращались к писателю, не могли устоять и перед красотой его буковок. А ко всему им и лестно было снарядить сыну или внуку посылку
В отличие от него, профессор-генетик был по-сибирски кряжист и осанист, бивнеподобен. Мощью рук и ног совсем не походил на какую-нибудь там мушку-дрозофилу, коей в свое время прислуживал. Со всех сторон ни дать ни взять - крепкая смоляная кедровая шишка. Но все же шишка, сбитая с родительского древа, слегка уже расшелушенная под ударами поднагорелых кедровальщиков, слегка прихваченная крутым кипятком ранних сибирских заморозков, а потому и остерегающаяся, берегущая свое тело, ядро в длинном до пят черном с мохнатыми прорехами кондукторском бараньем тулупе.
Генетик зимой и летом на поселковом базарчике торговал луком. У него там было, считай, свое фирменное именное место, впрочем, как и у каждого жителя поселка, кто чем-нибудь да приторговывал. Особого разнообразия не было. По сезону капуста свежая или квашеная, огурцы, помидоры, картофель да молоко. Все остальное случайное, наносное. Мясо или сало, к примеру, могли быть, а могли и не быть, как пофартит. Основной навар шел не с того полусонного, официально дозволенного базарчика, а со станции, когда там на минуту-другую приостанавливались пассажирские и скорые поезда. И за эту минуту кто-то успевал обогатиться пятеркой или червонцем, а кто-то на столько же и разориться: пассажиры не всегда успевали до отправного гудка паровоза рассчитаться, торговцы - дать сдачи. Базар есть базар и, как говорится, не разевай коробочку. Недаром сама торговля на станции называлась куплей-продажей в разнос.
Совсем другое дело базар в центре поселка. Здесь никогда не было суеты и обмана. И какой может быть обман, когда все кругом дважды, а то и трижды породнились, покумились, переженились, переплелись между собой. Покупатели, как и продавцы, люди постоянные, постоянные лица, постоянный товар, постоянные цены. Покупать и продавать - удовольствие, ритуал. Москвич-генетик в этот ритуал не вписывался. Хотя товар у него, надо сказать, был отменный. До его появления в поселке такого лука не выращивали и не знавали. Все луковки одна к одной - мерные, крупные, чистые, какой-то особой, несибирской породы. И просил он за него совсем по-божески. А брали неохотно. Отдавали предпочтение хотя и не очень казистому, мелкому, а порой и злому, синюшному, но своему, местному. Генетик не обижался. Вообще, похоже, обиды или каких-либо других чувств он никогда не испытывал, по крайней мере, не выказывал прилюдно - то ли гордый через меру, то ли бесконечно опечаленный. Хмельного в рот не брал, табаку не курил, женщин не привечал. И женщины - главные на базаре покупатели - обходили его стороной. Была в нем какая-то познаваемая только ими и отпугивающая их ущербность. А женский глаз природно наметан, издали и лучше всяких лекарей и докторов видит и чувствует мужскую порчу.
Бесстрашная Надька его просто-напросто боялась, едва не дрожала, завидев, но совсем уже по другой причине, нежели это было с женским поселковым полом. В генетике она видела и ощущала огромную, не поддающуюся даже измерению силу. Писателем-молдаванином она внутренне брезговала, немножко, правда, чуть-чуть. Как-то пахло от него не по-сибирски, не по-русски, какими-то пряностями и йодом. А генетик притягивал ее уже самим словом: генетик. И непробиваемой дремучей отрешенностью. Манил, тянул. Она гордо не замечала его, а сама все время прислеживала за ним.