Бунт невостребованного праха
Шрифт:
Она ведь тоже была неверной женой. Из-за этой неверности еще крепче, страдательнее любила Волконского и мечтала о Лунине. Душа ее не выносила этой греховной двойственности, но и обуздать ее было свыше сил. Нераскаянный декабрист ворвался в ее жизнь, подобно смерчу, может быть, единственный из всех, кто никого не предал, не заложил, для которого долг и честь были действительно выше присяги. Знает, что идет под суд, может, и на смерть, под честное слово отправляется на охоту. И возвращается с охоты, добровольно отдается в руки палачей. Да на его бы месте она...
Одновременно Лунин для нее был загадочен и непонятен. Такое следование чести, а женщинам изменяет... Тут Надя ловила себя на том, что она тоже изменщица, обманывает Волконского и прощает Лунина. Закрывает
Его дух странствует, как странствует она, всюду находит Истину. А истина, даже второгодники знают, здесь. Она родилась в октябре семнадцатого года. Он разминулся с ней, как и ее странствующая во времени душа разминулась с Луниным. Они разъединены физически, согласно школьным учебникам, но неразрывны духовно. И пусть заглохнут, заткнуться все учебники, сойдут с ума от удивления. Действительно, "толпа удивляется многому, чего не понимает". А вот она все прекрасно понимает. Недаром, и совсем не случайно она родилась в этом домике, в котором сто лет назад жили декабристы. В домике окнами на сибирский кандальный тракт. В самой счастливой в мире стране. Стране, которой страшно повезло, потому что в ней живет истина. Повезло даже в том, что на нее напали фашисты. Она освободила Европу от фашизма, дала людям счастье. Она, Надя, тоже счастлива. Счастлива, счастлива...
Так говорила она себе, но в то же время ночи ее набатно гудели одиночеством. Серым, стальным, закованным в железо арестантских кандалов. Неподвижный и пустынный днем, старый сибирский тракт оживал для нее в ночи, полнился звуками, порезы, сотворенные ручьями, пробегом весенней талой воды, поделившей тракт на братские могилы, бесконечное кладбище Европы и Азии - тысячи и тысячи километров заживлялись, соединялись. Тракт был вновь готов принять путника, обнять его ноги сыпучим белым песком. И появлялись путники, гремя железом, ручными и ножными кандалами, брели из лета в зиму, иные падали в тот песок и больше не поднимались, в него же и зарывались, освобожденные уже, по-хозяйски избавленные государственного имущества - железных оков. Людей в стране было много, на всех кандалов не хватало, которых отпевали вьюга и волки. Волки жировали на тракте. Вывелась даже специальная такая порода трактовых волков, трактовых воронов, глупых и тяжелых в тайге и небе, но смекалистых и проворных на падальной тропе.
Погребально-зверино ревели в стужу и поезда, проносящиеся мимо станции, мимо Надиного дома, днем, как правило, без остановок, а на ночь загоняемые в отстойники. Сибирская железная дорога не знала передыху. Столыпинские коричневого колеру товарные вагоны были до отказа забиты сначала военнопленными, тоскующими и робкими немцами. Потом те же вагоны пошли с победителями, красноармейцами, в форме, но без погон и красных звезд на ушанках и пилотках, людей, по всему, не робких, но удивленных и растревоженных. Вагоны, на первый взгляд, оставались одними и теми же, а вот людей, в них все время меняли. Вскоре после красноармейцев их заполнила штатская братия, изможденная и голодная, умоляющая из зарешеченных окошек бросить им кусочек хлебушка или картошинку. Еще некоторое время спустя поток этот поменялся и пошел в обратную сторону, словно где-то на всю просторную страну был запущен гигантский конвейер, и все проходили через него и возвращались, чтобы начать вновь да опять.
Но люди эти не интересовали Надю, что-то в самом спирающем дыхание воздухе было запретно, не дозволяющее интересоваться ими. Похоже, и заразное, потому что она каждый раз слепла и глохла, еще издали завидев
Отличница и активистка в сибирской поселковой школе, княгиня Мария Николаевна Волконская поправляла историю, ждала своего суженого. Девочка Надя, сначала девочка, а потом уже и девушка, ждала принца, инфанта, изнемогала под бременем эпохи. Она была беременна прошлым и будущим и никого не могла полюбить в настоящем. Настоящего вроде бы и не было, по крайней мере, в сибирском таежном поселке не было. Природе ведь свойственны, ведомы пустоты. Воздушные или, наоборот, лишенные воздуха ямы на пути самолета. И самолет на небесной своей безухабной дороге впадает в тряску. Пузыри воздуха в океанских глубинах. Наконец, гигантские пузыри сжатого газа в земной тверди, того же газа, метана, на угольных шахтах. Природа и время исправно трудились, перерабатывая прах отмершей жизни, преобразуя его в уголь. И вдруг призадумались или схалтурили, обминули гору или горушку, делянку поваленных деревьев, обжали со всех сторон и двинулись дальше. А потом спохватились и вернулись, исправили ошибку. Но не до конца. До конца уже было невозможно, невозможно было вкрапить, впаять малую толику строительного материала в основную массу, мало его. И образовалась пустота, тот же самый пузырь, как раковая опухоль в здоровом едином существе, куда и потек метан, суля неизбежную катастрофу, взрыв, разрушение и смерть каждому, кто потревожит его. Почему бы не быть таким временным пустотам и в истории, и с народами. Может, она, Надя, как раз и попала в такую пустоту, временной пузырь.
Но об этом в ту пору она не думал, не смела и не могла думать. Советская девушка Надя, по паспорту русская, по родителям немка, а по национальности, как она сама себе ее установила, - сибирячка, ждала принца, не нашедшего ее сто лет назад. Ждала, когда и она, как ее мать, услышит среди ночи переборы декабристской гитары, когда и для нее зазвучит фортепиано, волшебная музыка прошлого. Она услышит, она увидит, кто играет. Но время шло, а музыки не было, только радиошная. Но и радио замолкало, давясь Гимном Советского Союза ровно в полночь.
V
Ожидание принца растягивалось на годы. Озабоченная предстоящей сегодня-завтра встречей, Надя не успела выбрать себе профессию, институт, в котором должна была ее получить. Она даже не задумывалась, что ей нужна профессия, какая профессия была у княгини Марии Николаевны Волконской, мужа ее или того же Михаила Сергеевича Лунина. Мужчины в прошлом веке и всегда, кажется, занимались войной, как все поголовно декабристы, или писали стихи, как Пушкин. Женщины, их жены... Ждали своих мужей с войны, рожали и растили детей, гувернантки и гувернеры их воспитывали. А сами они вальсировали на балах.
Но то был девятнадцатый век. В двадцатом надо было работать всем, даже женщинам. Учиться, обязательно и беспрерывно, и так же работать. Аттестат и золотая медаль пылились на столе в горнице. До последнего дня Надя не знала, куда их пристроить. Учителя, конечно, возлагали на нее большие надежды и советовали педфак или в крайнем уже случае исторический, юридический факультеты, и непременно Московского имени Ломоносова университета. Ведь с золотой медалью ей открыты все двери. Но Надя не вняла ни их советам, ни наказам матери: верный хлеб бухгалтерский, экономиста или финансиста. И это истинно женский хлеб, постоянный и с приварком.