Царь Дмитрий - самозванец
Шрифт:
Я стоял на стене Кремлевской и смотрел на горящую окрест Москву. И вспомнилось мне, что много лет назад вот так же племянник мой Иван смотрел на дело рук своих, и только сейчас я полной мере осознал, какой ужас поразил тогда его сердце. Еще вспомнился мне Блаженный, что стоял, быть может, на том же самом месте, в дыму и пламени, и я воздел руки к Небу и возопил, наверно, как и он: «Господи! Почто губишь оплот веры христианской?! За какие грехи караешь народ свой возлюбленный?!»
Кажется мне, что я несколько дней со стены той Кремлевской не сходил. Как разнес ветер дым истощившего свою ярость пожара, так увидел я вокруг черной, спаленной дотла Москвы кольцо темное, которое все истончалось, утекая к горизонту. То все жители московские, от мала
А на следующий день на пепелище слетелось воронье, но не Божьи твари, а иные, которые в Кремле отсиделись. Поляки без боязни шастали по обезлюдевшим развалинам, вламывались в храмы каменные, устоявшие во время пожара, обдирали с икон священных оклады драгоценные, снимали со снятых ризы позолоченные, ожерелья и вороты, украшенные каменьями и жемчугом, волокли серебряную утварь церковную, на местах подворий богатых разрывали ямы и погреба, где хозяева загодя схоронили все вещи ценные и припасы разные, выбрасывали с презрением еду, одежду, полотно, посуду оловянную да сосуды медные, себе же забирали лишь бархат, шелк, парчу, золото, серебро да камни драгоценные, тут же скидывали свои лохмотья грязные и окровавленные и облекались в одежды роскошные, а потом, отягощенные добычей ве-
ликою, возвращались радостные в Кремль. А уж там, войдя в охотку, принялись грабить храмы священные и дворцы царские. Раньше-то, видать, стеснялись народа московского, а этих, что с ними теперь в Кремле остались, и стесняться нечего! Растащили цельнозолотые литые фигуры апостолов в человеческий рост, по апостолу на каждую хоругвь, паны же знатные разбили на куски и разобрали по сумам своим огромное распятие, выплавленное во времена деда нашего из пятнадцати тысяч золотых дукатов. И мнилось мне: по щекам Спасителя текут слезы, а из ран, наносимых язычниками новыми, струится кровь живая. Именно тогда бесследно исчезла святая плащаница, не пощадили и животворные остатки креста, на котором был распят Иисус. И летели в грязь иконы бесценные, мои глаза, скорбью затуманенные, узрели святотатство небывалое — сабля польская вонзилась во всепрощающий лик заступницы нашей извечной, Владимирской Божией Матери. (О, как я был счастлив, что по прошествии осады обрели мы икону святую в целости и сохранности — вот оно, истинное чудо!)
А как стих разгул разбойничий, так на горизонте вкруг Москвы вновь возник нимб темный, но теперь он, утолщаясь, притекал все ближе и ближе, то шло ополчение русское. Эх, опоздали!
Лето и осень мы прожили вполне сносно, благо припасов съестных у нас было в преизбытке — благодарение Господу и моей прозорливости! А вот остальным несладко пришлось, особенно полякам, которые погребов не держали. Не чаяли они, что придется им терпеть такие лишения, и где — в Кремле Московском, месте богатейшем, равного которому нет во всем белом свете. Но каменья драгоценные нельзя грызть, только зубы сломаешь, а монеты золотые да серебряные можно разве что сосать — верное средство, чтобы притупить голод, вот только надолго его не хватает. Любой из поляков с радостью великой обменял бы шубу роскошную, сшитую из двух сороков соболей, на такое же количество тушек тех же самых
соболей и съел бы всех без остатка в один присест. Охотясь же на ворон, круживших над Кремлем, шляхтичи руками недрожащими заряжали мушкеты жемчужинами крупными, кто-то сказал, что это приносит удачу в охоте славной, остальные же немедленно уверовали.
С наступлением зимы новая и неожиданная напасть объявилась — мороз. Никогда в жизни я во дворце нашем не мерз, скорее уж сетовал на жару нестерпимую, а тут вдруг задрожал, да так, что никакие шубы не спасали. Николай из нескольких доспехов металлических смастерил некое подобие печки с выходящей в окно трубой, мы ее так и называли — рыцарка и проводили у ее раскаленных боков целые дни. Но и дров она сжирала преизрядно, точно как рыцарь за столом, а дров-то как раз и не было. Это на Руси-то! Близок локоть, да не укусишь, шумят леса вековые вокруг Москвы, да ни веточки не обломишь. Вот и жгли, что под руку попадется, сначала заборы по досточкам размели, потом все деревья вырубили, затем пришел черед построек разных, под конец в ход пошла мебель, столы да лавки.
От холода еще больше есть хотелось и не какого-нибудь варева из муки или крупы, а непременно мяса. Я так исстрадался, что по ночам мне стали сниться ягнята, козлята, поросята, то вдруг зайцы запрыгают перед глазами, то гуси клином пролетят, а однажды явилась щука и сказала человеческим голосом: «Исполню, старче, все...» — более ничего не успела, потому что я ее схватил — и в котел! Что уж там снилось Ванюше, я не знаю, потому что никакой живности съедобной он никогда в глаза не видел, но и он часто просыпался по ночам и разражался негодующим плачем, раздирая мне уши и сердце. Николай с Парашкой претерпевали все эти мучения много легче, вполне удовлетворяясь пищей грубой, этим лишний раз подтверждая, что организм у простолюдинов устроен совсем не так, как у нас, великих князей.
Пост у нас был строгий и непрерывный, поэтому Великий пост пролетел незаметно, но светлый праздник Воскресения Христова я пропустить не мог, следуя обычаю, захотелось мне уснастить стол пасхальный чем-нибудь вкусненьким, сиречь
мясом. Николай с Парашкой отправились на торг. Вас, наверно, удивляет, какой торг может быть в сих обстоятельствах стесненных, но так уж устроен человек, что страсть к наживе в нем неизбывна, из всех видов деятельности человеческой торговля умирает последней, вместе с надеждой. Вернулись товарищи мои по несчастью не скоро.
— Ой, что делается! — воскликнула с порога Парашка. — Мышь — золотой!
— А мыши жирные? — поинтересовался я.
— Какой! — откликнулся Николай. — Тощие! Им ведь тоже есть нечего!
— Зато вороны мясистые! — встряла Парашка. — Всего-то по пять золотых.
Я скривился — вестимо, от чего воронье жиреет. Я ими брезговал.
— Предлагали еще собаку невеликую, за пятнадцать, — сказал Николай, но я вновь скривился, он махнул рукой, дескать, понимаю, понимаю, и продолжил: — Вот, кошку сторговали, за восемь.
Я улыбнулся счастливо, за время сидения нашего я уже имел случай убедиться, что кошка, умело приготовленная, мало чем по вкусу от зайца отличается, если вкус этот успел под-забыться.
— Сегодня мясной торг богатый, — вновь вклинилась Парашка, — головы человеческие идут по три золотых, ноги по колено всего-то по два, филейные части, конечно, подороже.
—Да что ты такое говоришь! — воскликнул я, содрогаясь от омерзения.
— А что? — удивилась Парашка. — Как есть, так и доношу.
— Ляхи, считайте, только человечинкой теперь и пробавляются, — добавил веско Николай, — сначала пленных перерезали, ныне и за своих принялись. Сказывают, надысь суд был в хоругви пана Леницкого, гайдуки его товарища своего умершего сварили и съели.
, — Какой еще суд! — возмутился я- — Повесить всех сквернавцев рядышком, и вся недолга!
— Да не о том суд-то, — сказал спокойно Николай, — родич
умершего жаловался, что у него было большее право съесть его, а гайдуки доказывали, что первейшее право у них, потому как они в одном строю с ним кровь свою проливали.