Царственная блудница
Шрифт:
– Эвон какова! – кинулся к ней Шубин, целомудренно одернул задравшуюся рубашонку, прикрыл голые ноги девушки одеялом. – И не вздумайте дергаться, милая моя. Как сказал доктор, коего хозяин призвал, у вас в голове произведено легкое мозготрясение, а потому надо самое малое сутки в постели провести, чтобы ежеминутно в обморок не брякаться!
– Сутки?! – с ужасом простонала Афоня.
– Так ведь мозготрясение! – внушительно пояснил Шубин.
– Так ведь легкое, – слабо выдохнула Афоня и умолкла, потому что тошнота подкатила к горлу. Пришлось закрыть глаза, вцепиться в подушку... чудилось, ее жестоко раскачивает на морской волне... ох, ох, как плохо... невыносимо... но
Воцарилась тишина.
Афоня с усилием открыла глаза и обнаружила, что Шубин ее рассматривает с превеликим любопытством.
– Так-так... – пробормотал он. – Вот, значит, кого мне бог поперек пути привел!
– О чем вы? – прошептала Афоня, боясь говорить громче, чтобы не вернулась тошнота.
– Как же это я сразу не смекнул, старый дурень? – бормотал Шубин, словно бы говорил сам с собой. – А ведь он же мне ясно все рассказал, кто да что, и про жениха аглицкого, и про мужика-девку, и про опалу новую...
– Кто вам это рассказал? – с усилием приподнялась на локтях Афоня. – Вы с Никитой Афанасьевичем виделись, что ли? Он был здесь? Искал меня?
В ее голосе зазвенела такая отчаянная надежда, что Шубин умолк и уставился на нее с огромным любопытством, которое, впрочем, почти сразу сменилось сочувствием:
– Да нет, милушка, не Бекетов поведал мне сие, как бы он мог тебя искать, если даже не знает, куда кинуться? Дубина эта стоеросовая, жених твой бывший, небось никакой указки ему не дал. Разве додумался бы Никита к Чулкову податься? Конечно, уверен, что ни единой сочувственной души у него во дворце не осталось, а это не так, совсем не так! Остались у него доброжелатели и среди камергеров!
– Ничего не понимаю, да и сил нет, – вяло проговорила Афоня, – но мне нужно уйти, мне нужно найти его... я так боюсь, что он ввяжется в интригу Колумбуса, а она опасна, чует мое сердце!
– Про Колумбуса мне Василий Иваныч тоже говорил, – кивнул Шубин. – Ишь, как оно все завязалось... а ведь он такой же Колумбус, как я папа римский!
Афоня смотрела непонимающе.
– Мы вот что сделаем, – решительно сказал Шубин. – Я сейчас напишу записочку да человека пошлю во дворец к Василию Иванычу. Пусть живо сюда прибудет, поскольку дело неотложное и, очень может статься, государственной важности. А ты, милушка моя, поспи, вот что ты сделай. Это все, на что ты способна сейчас. Самое малое два, а то и три часа спи и не думай ни о чем, сон тебе всякого лекарства полезней.
– Я не могу спать, мне нельзя, – выдохнула Афоня, но в глазах ее уже все померкло, и только жалобный вздох сорвался с ее губ. Веки сомкнулись – и через мгновение она уже крепко спала.
– Эхма, – изумленно сказал Шубин, глядя на ее измученное лицо. – Воистину, пути господни неисповедимы. А я-то думал, чего меня так повлекло внезапно в Питер, в сей вертеп, так повлекло, что и на месте не усидишь?! Видать, почуял беду. Может статься, и не притупилось прежнее чутье, может статься, и не напрасно прибыл я сюда, глядишь, и сгодится еще старый кавалер послужить своей Елисавет!
Взгляд в прошлое
– Ой, господи! Спасите! Спасите меня!
Истошный женский крик вспорол жаркую, душную тишину тесной опочивальни. Почти тотчас
– Тише, лебедушка моя белая. Угомонись! Ну чего ж ты так кричишь-то, Лизонька, душенька? Тише-тише!..
Он разговаривал, будто с ребенком, и женщина, метавшаяся в своих перинах, подушках и одеялах, словно в оковах, наконец-то перестала вопить.
– Опять что-то привиделось?
– Привиделось, Васенька! – послышался дрожащий голос, перемежающийся всхлипываниями. – Будто ворвались они... с ружьями, с палашами. Вытащили меня из постели, поволокли, а там уже кандалы гремят...
– Ну как же они к тебе ворваться могли, когда я – вон он, за дверью стерегу? – рассудительно проговорил Васенька. – Ни в коем разе им мимо меня тишком не пройти, да и пропущу ли я их? Костьми лягу, а к твоей милости шагу никому чужому не дам шагнуть. Иль не знаешь?
– Знаю, – пробормотала она, всхлипывая все реже. – Знаю, а сны-то... с ними не сладишь!
– Сладишь, Лизонька! – журчал, словно ручеек, Васенькин ласковый шепот. – Со всем на свете сладишь ты. И со снами страшными, и с неприятелями своими! Глядишь, еще и посмеешься над ними, еще их самих в страх вгонишь. Ух, как затрясутся они, ух, как взмолятся! Небось все лбы отобьют, земно тебе кланяясь: смилуйся-де над нами, Елисаветушка! Ну уж ты тогда сама решишь, казнить али миловать. Одно могу сказать: еще отольются им твои слезоньки.
– Как же сладко поешь ты, Васенька! – прерывисто вздохнула женщина. – А все одно: страшно мне, маятно! Жарко натоплено, а все дрожь бьет дрожкою. Согрей меня, Васенька. А?
– Воля твоя, лебедушка моя белая, – покорно отозвался Васенька, – как велишь, так и сделаю. – Проворно, нога об ногу, он сбросил валенки и мигом взобрался на высокую кровать, очутившись среди такого множества подушек, подушечек, вовсе уж маленьких думочек, что затаившуюся меж ними женщину пришлось искать ощупью. Впрочем, сие дело было для Васеньки привычное, и спустя самое малое время беспорядочная возня на кровати сменилась более размеренными движениями. Шумное дыхание любовников, впрочем, изредка перемежалось еще не утихшими всхлипываниями, как если бы женщина еще не вполне успокоилась и продолжала оплакивать свою долю.
Женщиной этой была Елисавет, дочь государя Петра Великого. А мужчиной, который так привычно и ловко утешал ее ночные страхи, – дворцовый истопник Василий Чулков.
В ту пору, как ее чаще звали Елисаветкою, не было у нее друга верней и няньки нежней, чем это молодой человек, простолюдин, служивший в полунищем дворце истопником. Никто лучше его не мог разогнать ночные страхи, никто не мог так мешать веселые, а порой и похабные сказки (Елисавет была до них большая охотница!) с их вещественным и весьма умелым осуществлением. И при этом он не превратился в ревнивого любовника, не пользовался теми альковными секретами, которые становились ему ведомы, а сумел остаться заброшенной царевне верным другом и товарищем. За верность и дружбу сразу после знаменитого переворота и своего воцарения Елизавета пожаловала его в камер-юнкеры. Спустя год Чулков звался уже метр-де-гардеробом, но по-прежнему спал на тюфячке в спальной комнате Елизаветы Петровны, у коей все так же пользовался большим доверием. Конечно, иногда – и весьма часто – он покидал опочивальню, освобождая место новому фавориту. Видел он в тех покоях и внезапно вспыхнувшую звезду – ослепительно красивого Никиту Бекетова. Видел и его стремительный закат.