Центр роста
Шрифт:
Он сел и угрюмо протер глаза. В номере пахло любовью и смертью. Поднявшись на ноги, он замер, прислушиваясь к далекому рокоту. Камень дрожал мелкой дрожью, под ногами гудело. О’Шипки внимательно огляделся, узнавая себя в рогах, медведе, пасторе, куртизанке, пустом графине. Он жил в изуродованной «Holy Bible», в чугунном корытце, в полярном мишке; он нависал балдахином, дробился мозаикой. Он был краеугольными и второстепенными камнями, время сбора которых в колонны и перекрытия миновало, сменившись порой разбрасывать и крушить. О’Шипки взял в руки «Holy Bible», развернул на первом попавшемся месте. Оказалось, что «дубль-вэ» прицарапали неспроста, ибо он угодил в третью книгу Ездры, которая была не в чести у некоторых библейских обществ. О’Шипки этого не знал и просто стал читать с того места, где Ездра вопрошает Ангела о былом и грядущем, интересуясь, окажется ли будущее таким же великим, каким было прошлое, когда Бог говорил с людьми. И Ангел показал ему горящую печь, которая
«Времена не выбирают, - вздохнул О’Шипки, откладывая книгу.
– Капли так капли. Куда же мне деться, современнику брызг».
Он открыл чемодан и набил себе карманы взрывчаткой, не доверяя динамиту из погребов. Сделав так, аккуратно упаковал немногие вещи, лежавшие в номере; все важное было при нем. Прежде чем выйти, он задержался у китайского зеркала, которое напомнило ему злополучный пруд. Обычный О’Шипки, наполненный силой и непобедимый, взглянул на него изнутри. Во взгляде читалось легкое разочарование; рассказ Аниты, из которого вытекала предположительная возможность похитить силу, забрав ее от поверженных воплощений, произвел на него известное впечатление, и в глубине души О’Шипки хотелось увидеть в своем отражении черты уничтоженных «я». Но он увидел себя одного; и ладно, рассудил он здраво, еще не хватало, как будто мне будут полезны все эти грибки, вся эта тысячелетняя плесень, скопившаяся в углах и тоже, без сомнения, являющаяся мною; буканы и тараканы, нетопыри с неприкаянными покойниками, мертвые чучела - все это я, и всему этому не бывать. Но их не истребишь поодиночке, приходится чохом.
Положившись на провидение и не гадая, что дальше, он присел на дорожку так, чтобы не видеть руки. Секунду спустя, со словами «ну, тронулись» мистер О’Шипки покинул номер, ни разу не оглянувшись. Замок заметно вибрировал, но тот, не полагаясь на мощность котлов и баков, намеревался обеспечить ему абсолютное разрушение. «Спросить бы у себя, каково это - быть замком, - сокрушался О’Шипки, спускаясь.
– Не спросишь». Он толкнул дверь бойлерной, остававшуюся незапертой. Внутри было жарко и сыро, как в бане; стены пели басом, исполняя шаманскую песню; шахматисты лежали, как прежде, забытые и проклятые, и только вот исчезла черепашка, которой, как надеялся О’Шипки, не удалось убежать далеко, ибо та, в чем он не усомнился ни на минуту, тоже жила его персональным, ошипочным наполнением - жалкая версия, выморочная карикатура на смысл и замысел. Тут же он вспомнил, как хрустнуло под пятой. «Ты тоже погибнешь в огне», - О’Шипки погрозил кулаком, пугая тех, кто, возможно, скрывался в молочном тумане.
Стрелка манометра тряслась, пробиваясь за циферблат. На стенах, в предсмертной испарине, проступали письмена; в одном из обрывков записывалось в живые и объявлялось вечным какое-то и-краткое, обрученное с восклицательным знаком; в другом же, рядом, поминался английскими буквами некий надзор. О’Шипки принялся выворачивать карманы; опустошив их, он подложил под котел смертоносные шашки и податливые, будто оконная замазка, однако далеко не столь безобидные пластиковые лепешки. Из чемодана явилось на свет техническое яйцо; в руках О’Шипки оно послушно чем-то клацнуло и замигало красными лампочками. «Ты не Космическое, но Взрыва не избежать», - утешил его О’Шипки, припоминая скабрезную шуточку Трикстера. Яйцо ответило благодарным щелчком. О’Шипки вложил его в самую середку взрывоопасной кучи, погладил трепетный котел и начал пятиться к выходу. Отходя, он наступил на бороду Пирогова и чуть не упал. Яйцо мигало и тикало, замок отвечал беспокойным гулом. О’Шипки выбежал наружу и поспешил к пруду, где и залег, наблюдая за Центром и прикидывая, не принесет ли нелегкая флюгер по его душу, не снесет ли башку осколками витража. «Надо было спуститься к причалу», - пронеслось у него в голове, но теперь было поздно, спуск занял бы не одну минуту, и он рисковал сорваться, когда дрогнет земля.
Центр Роста высился перед ним, томимый смертным предчувствием и возносясь к небу в прощальном самолюбовании. О’Шипки, кусая травинку, подумал, что остается один как перст. Замок стоял, полнясь его невысказанной волей, - одно из Слов, которое, будучи набранным в Набор, вот-вот рассыплется на бессмысленные частицы. Богатое Слово - чего в нем только не было: консоли, капители и пилястры; опоры, соразмерные тяжести, где обнаруживалось единство воли и формы в его понимании германскими философами; балкончики, своды и арки, фронтоны и портики, застенчивые углубления, хищные карнизы; античность, породнившаяся с барокко и готикой, следы вампирического ампира, фантасмагория лепных украшений, химеры и горгульи - все это жило прощальным мгновением, готовое разметаться в пыль. Шопенгауэру вторил Шпенглер; точнее - воля последнего воле первого: древнегреческая пространственная ограниченность соседствовала с безудержным готическим порывом, которым превозносились до неба надменные
«Всякая сволочь мечтает себе устроить донт вари - би хеппи», - подумал про замок О’Шипки, вжимаясь в землю и затыкая уши. Он еле успел, ибо грохот был страшный. Центр Роста, разорванный со своим основанием, поднялся в небо, точно ракета. Гигантское облако дыма и пыли окутало остров; О’Шипки присыпало землей и мусором. Замок, долетев до положенного тяготением предела, накренился и рухнул в пекло; повторный грохот оказался чуть глуше первого, день померк, жар опалил окрестности, рождая недолговечный маяк для заблудших судов. В угрюмой и гибельной оратории смешались контрольно-пропускные контрапункты и утрамбункты. Зазвучали залпы; что-то рвалось - не иначе как в замке держали горючие смеси и боевые припасы. О’Шипки лежал, уткнувшись в болотную траву, и слушал вой неопознанных снарядов, свист убийственного железа и камня, трепавший его рыжие волосы. Потом его накрыло тлеющей полой змеиного кафтана; близ уха топнуло, и он, приподняв случайный покров, обнаружил еще и ступню, обутую в огнедышащий ботинок. О’Шипки закашлялся от удушливого смрада, сбросил полу и приподнялся, обнадеженный завершением обстрела. Руины горели; в небо рвались клубы дыма, меняясь и корчась, то и дело оформляясь в диковинные рожи, которые гнусно гримасничали, напоминая лежащему о прочих, потенциально вероятных версиях его «я».
– Вот вам!
– О’Шипки встал на колени и показал дыму кукиш.
Треск и гул тешили его слух. Глаза слезились, он весь перепачкался в саже, но с ликованием не могли справиться никакие слезы и никакая грязь.
Он встал, уперши руки в бока, и надменно хмыкнул, по достоинству оценив общее замирание островной жизни. Пеликаны, ехидны, ежи - вся эта шушера скрылась, исполненная страха, и даже чайки куда-то пропали, разве только нет-нет да и вскрикивал не своим голосом одинокий, придурковатый баклан. Ровное, тусклое небо без единого просвета, сочилось дневным накаливанием. Дым, поднимавшийся от развалин, жил сам по себе и не участвовал в небе. Неустановленное солнцестояние производило гнетущее впечатление, О’Шипки отчаялся определить местоположение светила и обратился к горизонту. Он успел дважды глотнуть копченого бриза, когда вдруг задохнулся. Привычно прикрывшись козырьком ладони, он напряженно всмотрелся в неверную даль.
К нему плыл айсберг.
– Корабль!
– воскликнул О’Шипки. Не удержавшись от радости, он выполнил попытку сальто, упал, но тут же встал вновь и начал плясать.
Айсберг, выдавая в себе лайнер, строго мигал приветственными огнями. О’Шипки прикинул расстояние, но, памятуя о ненадежности здешних пространственных координат, отказался от скороспелых расчетов. Спешить ему было некуда, и дел никаких не осталось. Он радостно потянулся, засунул руки в карманы и стал насвистывать легкий мотивчик к словам о глобальной беде для маленькой компании робинзонов. Дым возбуждал его разум и тешил бывалое обоняние, жадное до пожаров.
В ожидании судна он прогулялся вокруг пруда, поглядывая в темную воду, отражавшую рыжие сполохи. Пруд был тих, без намека на Мамми, которую кто-то уже востребовал в придонный ил - а возможно, и глубже. О’Шипки вышагивал карточной фигурой, наполовину сгущенный и в точности столько же зыбкий, но равно зрелый для дальнейшего.
Глава двадцать четвертая, от которой рябит в глазах
…Плавание завершилось к рассвету. Причал был безлюден, и судно медленно вступало в гавань, мистер О’Шипки был на нем единственным пассажиром. Он совершил обратное путешествие в блаженном одиночестве; отведал многих яств, ибо на сей раз ресторан оказался на высоте, держась смиренно и даже с некоторой напряженной угодливостью. День и ночь, повторяя мореходный фокус, промелькнули, как миг: едва мистер О’Шипки отложил салфетку и сыто вздохнул, пленяясь послевкусием фаршированных куропаток, по внутренней связи было объявлено, что лайнер готовится бросить несуществующий якорь. О’Шипки оставил щедрые чаевые и вышел на палубу, воображая себя дракульим Носферату, который прибыл посетить ничего не подозревающий город. В пустынном порту разносилось сонное объявление громкоговорителя: «Из Ливерпульской гавани, всегда по четвергам, суда уходят в плавание к далеким берегам».
– Экипаж прощается с вами и желает всего наилучшего, - услышал О’Шипки.
– И вам того же, - задушевно отозвался тот. Он уже не оглядывался в поисках возможного адресата, зная, что, сколько бы не искал глазами, поиски ничего не дадут. Он бодро сбежал по трапу, преклонил колена и благоговейно поцеловал рыбный асфальт. Потом он вдумчиво распрямился и, чуть нахмурив брови, отразил в себе спящий город, не знавший пока о прибытии нового полубога… или?… «Возможно всякое, - подумал О’Шипки, стараясь не растерять остатки скромности.
– Я загладил вину и более того - я совершил нечто грандиозное, в этом нет никаких сомнений. И знак деяния, плюс или минус, не так уж важен; перед величием событий любая арифметика должна поблекнуть».