Центр роста
Шрифт:
Глава двадцать первая, в которой директор бежит
Что за место! Проклятое небом и землей! Отвергнутое временем! Извергнутое пространством!
Директор бежал.
О’Шипки, поражаясь его прыти, старался не отставать, однако Ядрошников гораздо лучше знал тайные переходы и теперь нырял то в одну, то в другую нору, на лету отмыкая секретные замки, сбрасывая с петель секретные крюки, с лязгом шуруя секретными щеколдами. Коридоры и галереи наполнились стаями рукокрылых; привидения с обеспокоенным видом вышагивали из ниш, надеясь образумить бегущих - тщетно; то и дело случалось, что некий призрак, поджавши губы и неодобрительно качая головой, загораживал путь директору и тут же пропускал его сквозь себя; свешивал голову, специально посаженную
Он настиг его близ маленькой затхлой оранжереи, в которой томились похудевшие кактусы, умирали цикламены; анютины глазки лукаво подмигивали, словно хотели уведомить о случайности своего «ю»; осыпались удушливые розы, расцветали крокусы и созревали увечные, сморщенные лимоны. Директор, верный себе, задержался на миг, чтобы проститься с коллекцией, а заодно наполниться живительным вечнозеленым кислородом. Он уже перерабатывал природную милость, когда эта милость сменилась на гнев. Тучность и преклонные годы вмешались в гармонию кинематографичного преследования, директора хватил удар. О’Шипки поехал коленом, наводя ствол в широкую, медленно оседавшую спину: что-то не ладилось, и он опустил пистолет. Колено, благо пали на него с разбега, по инерции мчалось вперед, высекая из пола точильные искры. Железный наколенник визжал под брюкой, галерея заполнилась режущим эхом. О’Шипки уткнулся в уютный пиджак Ядрошникова; спина директора качнулась, и весь Ядрошников кулем повалился на плиты.
О’Шипки встал на четвереньки, прошел так немного и заглянул в кондитерское лицо. Оно, еще недавно походившее на юбилейный сливочный торт, перекосилось; из угла рта вытекала пенистая слюна. При виде знакомого хрящеватого носа, склонившегося над ним и пришедшего по его душу, Ядрошнников разомкнул губы и шепеляво, с ударением на «о» произнес:
– Побуртатный период - это сплошной хавос.
Он хитро глядел одним глазом, тогда как второй уже закрылся навеки.
– Что такое?
– О’Шипки, все еще задыхаясь от гонки, приложил к директору шерстистое ухо, но, конечно, ошибся, и по привычке начал с сердца, хотя оно, несмотря на инсульт, работало довольно прилично. Осознав неправильность, он переместился поближе к губам.
Директор плавал между былью и небылью. Шалый глаз просветлел, и эта оптическая заря оказалась предвестницей новой, не менее туманной, фразы:
– Реинкарнирует ходовая, а навороты - они персональные, одноразовые…
О’Шипки
– Да, - прошептал директор, безуспешно стараясь кивнуть.
– Не худшая версия… Матели…ретели…матереилизация мудрого отцовского архетипа… Разве вам не хочется? Стоишь так у метро в морозное утро, раздаешь листовки… приглашаешь на занятия…
– Гнусная версия, - не согласился с ним О’Шипки.
– Серьежно? Жаль, - директор начал шамкать.
– Вы давно догадалишь?
– С первого дня, - отозвался тот.
– Блиштательно. Наштоящий Нарчиж. И теперь не отштупитешь?
– А почему я должен отступать?
– удивился О’Шипки, снимая вечерний пиджак и закатывая рукава.
– Да, да, - Ядрошников грустно скосился на лужицу, натекшую из ротовой полости.
– Делайте швое дело, миштер О’Шипки. Вы уже вырошли, вы теперь большой.
– Это верно, - с гордостью сказал тот и схватил директора за неожиданно прочную шею.
– На прощание, - прохрипел Ядрошников, выкатывая порозовевшие глаза, один из которых продолжал оставаться прикрытым.
– Ошторожнее ш манометрами. В погребах динамит…
– Учту, - О’Шипки навалился что было сил, и директор замолотил рукой по полу. Пока его душили, он барабанил, как восторженный заяц. О’Шипки выдохнул, сдувая сбившуюся рыжую прядь; его веснушчатое лицо стало багровым от натуги. Он повел носом, улавливая ароматические эманации, которые оповещали о разлучении души с телом, и отвел взор, поскольку с детства не любил вываливающихся языков.
Директор каркнул чем-то глубинным, не имевшим ни малейшего отношения к голосовому аппарату, и перестал дышать.
О’Шипки встал. Он почесал в затылке, разглядывая гигантское брюхо с подвернутой ногой. Правая ладонь припечатала пол, левая как будто загребала к себе некий предмет.
Музыкальная запись подошла к концу, «приглашение» отыграло, а стало быть - дело сделано, и в замке стояла тишина, лишь одинокий ставень стучал на ветру, отдавая руководителю Центра посильные почести. О’Шипки толкнул ногой тело, прислушался. Удовлетворившись смертельным безмолвием, он обогнул труп и проследовал в оранжерею. Растения, привычные к самодостаточному молчанию, настороженно ждали, предчувствуя разрушение. О’Шипки присел перед одним из них и по складам прочел ученое название.
– Надо же, - хмыкнул он.
Ему почудился робкий шелест. Оранжерея приготовилась к худшему, которое имеет обыкновение наступать всегда, если лучшее потеснится, и не зависит от подготовки. Оно наступает, когда к нему готовятся, и когда не готовятся - наступает тоже.
О’Шипки схватил алоэ и обломал ему рога. Единым движением он смел горшки, разорвал водянистые усики, растоптал кактусы и крокусы. Рука сама собой скользнула в карман и нащупала зажигалку, взметнулся огонек, но здесь О’Шипки вовремя остановился, поймав себя на гибельных для дела эмоциях. Нет, не так. Он выбрал пару уцелевших горшков и с силой метнул их в окно. Витраж обрушился радужным каскадом, дохнуло неуверенной зимой.
О’Шипки повернулся к цветам.
– Это я! Я! И только я!
Подав эту темную реплику, он возобновил буйство и долго скакал по шипам и кореньям, как дьявол какой-нибудь. Он давил мякоть кактусов, обоняя цветочную смерть; ломал розы, бил дорогую керамику, кромсал таблички финским ножом. Потом, отплевываясь и шумно дыша, ни разу не оглянувшись на дело своих рук и ног, покинул оранжерею и быстрыми шагами направился к библиотеке.
Все расступалось, пока он шествовал. Редкие призраки жались к стенам; неосторожная черепашка, добравшаяся наконец из бойлерной в заоблачные и совершенно ненужные ей выси, была раздавлена неуязвимой пятой шагавшего.
Двери в библиотеку были распахнуты сквозняком; книжные корешки тупо сияли в пространство надменным тиснением. Пыл О’Шипки простыл под внушением мокрого ветра; он понял, что томов слишком много, и ему с ними не справиться, погром отменялся. Все же он кое-что сделал: свернул, кряхтя и подвывая, два стеллажа, наподдал двухтомный Толкователь на Маслоу, выдернул и разодрал брошюру профессора Фройда (он же Фрейд - выше нос, господа). Потом, потом, единым чохом. «Но книги… - засомневался он, и снова непонятно для гипотетического читателя мыслей.
– Неужели они тоже?»