Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Уже выйдя из комнаты, я подумал, что теперь он, наверное, спросит о ящике в гостиной, которого не мог не заметить и который увидел сегодня в первый раз. Я пожалел, что не набросил на ящик какое-нибудь покрывало. Я пытался успокоить себя: Льен, мол, не догадается, что это гроб Тутайна. К тому времени, когда я вошел в гостиную с чашкой чая, мне не удалось придумать подходящую отговорку. Но Льен больше ни о чем не спрашивал. Сказал, что он заглянул к нам ненадолго, потому что случайно проезжал мимо (как бы то ни было, ему пришлось отмахать несколько километров, чтобы от проселочной дороги попасть в нашу глушь) и потому что его привлекла возможность выпить чаю. Скорее всего, для его визита вообще не было причины. Льен, думаю, был первым, кто застал меня одного. О ящике он не спросил. Потому что, хотя и заметил его, наверняка принял за сундук, не скрывающий в себе никаких тайн, — просто новый, гладко отполированный сундук.
Уходя, он сказал еще:
— Передайте от меня привет Тутайну, когда будете ему писать.
Я уже упомянул о быстродействующих лекарствах, которые Льен применял к животным… Льен еще живет и здравствует. В
— Вы очень нежны друг с другом, — сказал ветеринар, усмехнувшись.
И я не стал этого отрицать.
Илок нежна ко мне. Одно из величайших утешений — что она по собственной воле притуляется к моей щеке, обнюхивает меня. Я могу залезть к ней под брюхо, спрятать голову между ее ногами. Мы с ней можем спать рядом, зарывшись в солому, и ее подкованное копыто никогда меня не заденет — разве что дотронется вскользь, будто ощупывая. Это великое чудо: что шкура у нее такая мягкая и так умопомрачительно натянута поверх мускулов и сухожилий. Вполне вероятно — хотя я этого момента не помню, — что после смерти Тутайна я должен был решить: выбрать ли мне в качестве друга человека или животное. Я выбрал Илок. (Эли так и остался собакой Тутайна.) Я тогда не осознавал, что речь вдет именно о таком выборе: просто я не видел человека, который мог бы стать моим другом. Какие-то люди, конечно, промелькивали мимо меня, не стану этого отрицать. В Ротне, в танцевальном зале, который там называют «театром», мне иногда кивали девушки, которых я мог бы счесть привлекательными. Молодые, с приятными лицами, с крепкими ногами и покачивающимися бедрами. Одной или другой из них я порой отвечал улыбкой. Приглашал потанцевать, а после — выпить со мной стакан пунша. Большего я от них не хотел. Я не хотел брать их с собой домой. Или, может, хотел, но моя воля этого не желала. Я не был готов подарить им свое сердце или, как говорят, большую любовь, а мог бы предложить только час или полночи несовершенного удовольствия, то есть нечто обманчивое. Я никогда не мог бы им сказать, что за стенкой, в сундуке, похоронен Тутайн. Им было бы трудно понять такое. Они бы испугались… Припоминаю, как однажды вечером к моему столику шагнул молодой парень. Он много выпил, иначе вряд ли набрался бы мужества, чтобы заговорить с незнакомым человеком. Парень спросил, не нужен ли мне батрак. Он, мол, свободен и может, если я соглашусь, прямо сейчас последовать за мной. — Он был совсем простодушный, роста среднего, неиспорченный, с красивыми выразительными руками. Я отрицательно качнул головой. — Может быть, в те часы или минуты на танцплощадке я и сделал свой выбор, навсегда.
Теперь, когда я вспомнил этого парня (хотя черты его лица уже стерлись в моем сознании), мне вспомнился и еще один. Одна из моих теть пожелала, чтобы после смерти ее кремировали. Жестяная урна, покрытая черным лаком, в которую сотрудники крематория поместили выгоревшие остатки костей (урна была снабжена маленькой медной табличкой, с проштампованным порядковым номером), оказалась у нас в доме. Подразумевалось, что со временем прах будет где-то захоронен. Видимо, мой отец собирался отложить это торжественное событие до момента, когда он приобретет для себя и своей семьи кладбищенский участок. (Кладбище, на котором покоится мой дед, уже тогда постепенно превращалось в парк. Могилы располагались на глубине в пять метров, корни деревьев до них не доставали, и топот человеческих ног по недавно проложенным дорожкам мертвым не мешал; о семейном надгробии же, новоготическом, отец особенно не жалел.) Но покупку отец отложил на неопределенный срок, и жестяная урна пока что оставалась в доме, в ящике комода. Так вот: однажды на улице мне повстречался молодой человек, который со мной поздоровался (я тогда учился в старшем классе гимназии); это был мой прежний товарищ, русский{94}, когда-то он пытался уберечь меня от того ритуала осквернения, что является обязательной частью мальчишеских тайн. Я этого парня не узнал. Я его совершенно забыл. Он же теперь меня обнял, расцеловал в обе щеки, как если бы все еще любил. Мне, однако, сразу вспомнилось, что он, в свое время, сам нарушил скромные требования мальчишеской дружбы. Под каким-то сомнительным пред логом он от меня отдалился. Но хотя тогда мое сердце обливалось кровью, всё это давно осталось позади. — Я взял его с собой в нашу квартиру. В детстве он был очень суеверным. Он исповедовал православную веру; при крещении ему повесили на шею, на цепочке, маленький крест. Этот амулет потерялся — то ли во время бегства из России, то ли при купании в Балтийском море (подробностей мой друг избегал, поскольку стыдился признаться, что его отец был революционером или интеллектуалом). Мать прокляла мальчика за эту потерю и полагала с тех пор, что он — отмеченный злом. Она перестала его любить. Периодически била. Она любила теперь только его младшего брата, чей крестильный крест никуда не делся. Мой друг вынашивал коварные планы относительно того, как он украдет у брата этот крест. Он рисовал в своем воображении, как брат сладко спит в постели, с крестом на груди. И как легко будет этот крестик присвоить… Я ему отсоветовал. Я утешал его, пока он плакал. Я пытался убедить этого мальчика в том, что выпавшие ему на долю злоключения с амулетом никак не связаны. Я даже предложил, что поговорю с его матерью; но она понимала только русский язык и немного — французский. — Вот о чем я думал, потому что мы, встретившись, не нашли ничего лучшего, как рассказывать друг другу какие-то скучные пустяки. Общих интересов у нас уже не было… Я нашел в соседней комнате жестянку с человеческим прахом, чтобы поставить эксперимент над прежним товарищем: выяснить, осталась ли его душа по-прежнему суеверной. Я показал ему жестянку и спросил, догадывается ли он, что в ней. Я даже встряхнул урну, и внутри нее что-то глухо звякнуло. Догадаться он не мог. Он тоже взял странный сосуд в руки, встряхнул его. Тут-то я и сказал, что внутри — человеческий прах. Мой гость от ужаса чуть не выронил жестяную урну. На его толстощеком лице вылупились темные глаза. Он поспешно поставил урну подальше от себя, словно это был горшок с открытым огнем. И тотчас покинул наш дом. Даже не попрощавшись.
Нет ничего более мертвого, чем выгоревшие кости. Поймет ли тот, кто сам этого не пережил, что кости живут очень долго, но в огне они умирают? Сжигать мертвых — значит гасить их, избавляться от них.
Скажи я какому-нибудь человеку, что живые кости Тутайна лежат у меня в сундуке, человек этот начал бы испытывать страх. Поэтому я правильно делал, что не приводил в свою комнату девушек, что не принял на службу батрака. Даже то, что Льен теперь приходит реже, к лучшему. Потому что я умалчиваю перед ним о том, что живые кости Тутайна находятся в комнате. Льен не имеет права на мою тайну: ведь, узнай он ее, он бы стал подозревать меня невесть в чем. Мое общество ему, наверное, приятно: но мы очень вежливы друг с другом, мы друг друга уважаем.
Что Тутайн не вернулся домой, не укрылось от Льена. Да и как бы я мог утаить от того, кто постоянно спрашивает о Тутайне, что мой друг исчез? — Мои отговорки не всегда были одинаковыми. Но с течением лет их общая направленность не менялась. Льен однажды предположил, что между мной и Тутайном произошел разрыв отношений. Я решительно опроверг такую гипотезу. Я сказал, что регулярно получаю письма от Тутайна и так же регулярно отвечаю на них. Я потом передавал Льену приветы, на что никто меня не уполномочивал. Он благодарил и просил, чтобы я передал ответный привет. В конце концов я понял, что вымышленная переписка может представлять опасность для меня и для мертвого. Поэтому я постарался свести это дело на нет. Письма Тутайна становились все более редкими, потом совсем перестали приходить.
«Все еще нет письма от барышника?» — спрашивал Льен во время своих позднейших визитов.
«Нет», — печально отвечал я.
«Этому славному человеку, наверное, перебежало дорогу какое-то приключение», — говорил Льен с почтительно-двусмысленной интонацией.
Я отрицательно качал головой, будто прекрасно знаю, что никакое предположение не совпадет с правдой.
— Вы мне никогда не говорили, почему, собственно, он покинул остров, — сказал однажды ветеринар.
Что я мог ответить? Разве сам я знал, почему Тутайн не дождался, когда пройдут те немногие годы, что оставались до его освобождения? — Я сказал лишь, что мы с Тутайном не ссорились, и это действительно так. Что Тутайн, мол, давно собирался попутешествовать. У него, объяснил я, было много планов. Он хотел снова увидеть город своего отца, Ангулем. Да, Ангулем в департаменте Шаранта. Увидеть старую галерею в Palas des Schlosses,{95}, где он родился… услышать колокола в неостроверхих башнях ангулемского собора… ощутить на себе воздействие лучшего, чем здесь, солнца Франции, отведать тамошнего вина. А потом из Бельгии или из Северной Франции привезти сюда молодых жеребцов: потому что на нашем острове можно найти лишь посредственный материал для культивирования лошадиных пород.
— Вы должны были бы поехать с ним, — сказал Льен. Он вновь и вновь удивлялся тому, что Тутайн все не возвращается. — И долго он пробыл в Ангулеме? — спросил ветеринар с живым интересом.
— Дольше, чем намеревался, — невыразительно ответил я.
— Получили ли вы известие от него из Северной Франции?
Льен задавал вопросы, я отвечал. Я заставил Тутайна отправиться с юга на север, потом опять на юг — потому что якобы ему не удалось найти подходящих жеребят. В общем, Тутайн потом снова вернулся в Ангулем, а я так и не придумал, как это объяснить.
— Все дело в какой-нибудь девушке, мастер Хорн, поверьте мне, — сказал Льен.
— Я его спрашивал, — возразил я, — но он заверил меня, что любовь тут ни при чем… — Я мог спокойно говорить подобные вещи. Не имело значения, чт'o я придумываю. Главное, чтобы хоть что-то придумывалось… Я намекнул, что, скорее всего, Тутайна задержали дела. Я сказал — и на это нечего было возразить, — что мое искусство отнюдь не золотое дно, что доходы у меня мизерные и что Тутайн пытается заработать побольше денег. Может, он осознал такую необходимость… или почувствовал желание сделать свое существование независимым. Более естественного объяснения и быть не может. Любящих, мужское и женское существо, мы легко представляем себе как навечно прикованных друг к другу; с друзьями столь прочные узы обычно не ассоциируются. Более того, кажется подозрительным, когда друзья имеют общий кошелек: ведь их любовь друг к другу не удостоверена официальным документом и любая девушка за одну ночь взаимной влюбленности может вытребовать для себя большие права. — В общем, было вполне логично, что мало-помалу я заставил Тутайна замолчать. Наша дружба, казалось, сама собой охладела или была вытеснена каким-то более горячим и жизненно-необходимым чувством.
Однако когда Тутайн окончательно замолчал, Льен начал тревожиться. Он спрашивал меня, почему я не хочу навестить друга в Ангулеме. Говорил, что такое путешествие и самому мне пойдет на пользу: оно принесет новые впечатления и наверняка окажется полезным для моего творчества. Ветеринар, похоже, только и думал, как бы помирить меня с Тутайном. Он отлично видел, что я страдаю, потому что одиночество — очень требовательный спутник жизни. — Льен настаивал на том, что я должен съездить к Тутайну. Чуть ли не принуждал меня. Я, загнанный в угол, заявил, что Тутайн наконец нарушил молчание. Он, дескать, скоро вернется на остров. Но Тутайн не вернулся. Он пропал без вести. Из Ангулема я ему позволил выехать как человеку, имеющему определенную цель назначения. Однако потом его следы затерялись.