Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Он жалобно спросил:
— Может, будет уместнее, если завтра я появлюсь в матросской блузе?
— Вы разве моряк? — быстро откликнулся я.
Он посмотрел на меня. Не ответил на мой вопрос. Лишь проронил после долгой паузы:
— Вам не угодишь.
Я понял, что он еще не дошел до конца с испытаниями моей персоны; что мне лучше замедлить этот процесс, чем пытаться его ускорить. В сдержанном выжидании Кастора для меня было что-то будоражащее; страх, что я буду разоблачен или захвачен врасплох, рассеялся. Его личина казалась теперь странной и только. Я уже начал радоваться золотому блеску его ресниц (но, конечно, не зелени губ). Казалось, крошечные огоньки играют вокруг глаз… Я мало-помалу привыкал к тому, что лицо человека может быть и таким; что со временем — раз уж оно такое и, наверное, меняться не будет — я даже сумею воспринимать его как что-то no-домашнему близкое. Мне вспомнился китаец Ма-Фу, колдовавший с золотом; в собственной памяти я не нашел возражений против того, чтобы
— Допьем эту бутылку и отправимся спать, — предложил я.
Но прошло еще много времени, прежде чем Кастор дал мне понять, что согласен. Последний стакан он пил очень медленно, и я не мог отделаться от ощущения, будто он хочет что-то сказать или ждет, чтобы заговорил я. Но никакие слова не прозвучали — ни его, ни мои.
— Хорошую комнату вы мне предоставили, — сказал он, уже поднимаясь, чтобы пройти к себе. — Просторную и уютную.
— До вас, — пояснил я, — там жил мой друг, теперь переехавший в Ангулем.
Я больше не мог противиться искушению — добровольно подвергнуть себя последнему испытанию. Но в Касторе, похоже, ничто не шевельнулось.
Он только спросил: «Так у вас есть друг?»; и сразу затем: «Вы когда-нибудь были женаты?»
Сегодня все изменилось: чужака, оказывается, зовут не Кастор и не Альвин Беккер, а Аякс. Это имя не менее мифологично, чем первое, то есть чем половинка имени неразлучной пары друзей, которые, как созвездие, были вознесены на небо; и которых позже почитали под именами Космы и Дамиана в криптах соборов приморских городов, в сводчатых помещениях глубоко под алтарем Святого Николая — коего столь же уместно было бы именовать Посейдоном. (А теперь Николаем называют сына Геммы.) Я, может быть, скоро узнаю, какое значение заключается для меня в этом новом имени. Судьба «башни ахейцев»{125}, как выражается Гомер, достаточно многозначна: Аякс, сын Теламона, спас труп Ахилла из рук троянцев; но когда лживый Одиссей в борьбе за оружие мертвого Ахилла одержал победу, Аякс впал в глубокую меланхолию и покончил с собой.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Утро началось с того, что я, еще даже не успев одеться, застал в гостиной молодого матроса. Изумление мое было велико. Но радость еще больше. Преобразившийся Кастор. Грим с его лица исчез, и я чуть ли не пожалел, что золотой пудры у него на ресницах тоже нет. Лицо не походило ни на какое другое из виденных мною раньше. Возможно, согласно общепринятым суждениям, его следовало бы назвать красивым. Несмотря на отсутствие сходства между ними, я сразу вспомнил Тутайна. Во всяком случае, новый образ вытеснил некоторые черты Тутайна, куда-то их переместил: память моя не устояла перед более впечатляющей картиной настоящего. Сейчас, когда я пишу эти строки, Тутайн опять видится мне отчетливее, а вот о Касторе я не знаю: хватит ли моих разрозненных впечатлений, чтобы собрать цельный образ его головы. В лице Кастора имеется что-то огненное и жесткое (широкая улыбка, обнажающая крупные ровные зубы), и я не умею это истолковать. — Тутайну такое выражение лица свойственно не было. Конечно, признаки для сравнения я выбрал очень произвольно. С тем же успехом я мог бы сравнить и двух других людей. Похоже, моя способность к наблюдению скукожилась: нехватка знаний негативно сказывается на умении обобщать факты и выносить суждения. Взгляд Кастора, спокойный и теплый, побуждает меня задуматься о бескорыстной доброте Тутайна, о его готовности все для меня сделать, о неизменном желании быть мне приятным…
Хотя я еще был в пижаме, я подошел к Кастору, пожал ему руку и сказал, что очень рад его видеть. Не похоже, что его мое радушие порадовало.
Он ответил с удивительной философской расплывчатостью:
— Часы бывают разными, и люди бывают разными: кому-то нравятся мумии, кому-то — матросы. Самки любят самцов, самцы любят самок; но есть и такие, кого предписанная любовь тяготит.
Я, в самом радужном настроении, взглянул на него, не вдумываясь в содержание этих слов.
— Вам хорошо спалось? — спросил я.
— Лучше и пожелать нельзя, — откликнулся он. — Без сновидений. Или я их не запомнил.
Я сказал ему, что постараюсь побыстрее одеться и вскоре приду, чтобы приготовить нам завтрак. Он терпеливо дожидался меня в гостиной, а потом стал ходить за мной по пятам, как собака. Он проследовал за мной на конюшню; выслушал мою похвалу Илок и рассуждения о том, какие порции корма ей следует давать; спросил, трудно ли управлять коляской: сам он, дескать, умеет обращаться только с автомобилем. На кухне он помогал мне во всех работах, приготовил кофе. Заявил, что разбирается в варке кофе как никто другой. Я был приятно удивлен, что он готов мне помочь и что так ловко все делает.
И все же для меня это утро омрачилось. Посреди всех радостей я почувствовал легкую головную боль. После завтрака боль вдруг резко усилилась. Я уже едва мог вслушиваться в слова Кастора и отвечать ему. Я проглотил один из порошков, выписанных мне доктором Грин-Энгелем, хоть и знал, что делаю это слишком поздно. Собрав последние остатки сознания, я говорил себе, что не надо ждать самых худших болей, а лучше предположить, что на сей раз речь идет о наказании
Он прекратил массаж. Я смотрел, как он стоит передо мной в своем матросском костюме. Мне казалось: однажды, давным-давно, я уже смотрел на человека в матросском костюме, на человека примерно такого же возраста. Я знал, что думаю сейчас о Тутайне; но я стыдился себе в этом признаться.
Я спросил Кастора:
— Сколько вам лет?
— Двадцать или двадцать четыре, — ответил он. — Не все ли равно?
— Я бы предпочел, чтобы вам было двадцать четыре, — сказал я.
Он спросил почему.
— Потому, что это ближе к моему возрасту, чем двадцать, — объяснил я.
— Тогда мы можем сразу и прийти к соглашению, — сказал он. — Считайте, что мне двадцать четыре.
Он посоветовал, чтобы я лег в постель. Он, дескать, сам приготовит обед, выведет Илок на луг, покрошит для собаки хлеб в миску с теплым молоком. А после опять займется моей головой и прогонит из нее последние сгустки тумана.
Я был ему от всего сердца благодарен. Я сказал:
— Я вас совсем не знаю. Признайтесь, по крайней мере, как вас зовут.
Он встал передо мной и улыбнулся своей широкой улыбкой, не вполне невинной:
— Кастор.
— Выяснилось ведь, что это псевдоним, — возразил я.
— Но доказательств нет, — упорствовал он.
— У вас должно быть какое-то фамильное имя, — настаивал я.
Внезапно он перестал сопротивляться.
— Фон Ухри, — ответил. — Аякс фон Ухри{126}. Это самая низшая ступень дворянства, какая может быть. Когда имя не связано ни с земельным владением, пусть захудалым, ни с геройским поступком. Мой отец умер, когда мне было семь лет, а мать живет в диком браке с каким-то фермером. Дядя, не имеющий дворянского титула, платил за мое школьное обучение, пока мне не исполнилось семнадцать. У него было четыре дочери. И он каждый день водил всех нас, детей, гулять в маленький лес, через хлебное поле или луг, рассказывая нам по пути о названиях и образе жизни цветов и птиц. Цветами и птицами он и ограничивался. Когда я (в присутствии дочерей) однажды спросил, не знает ли он, как спариваются зайцы, я получил трое суток домашнего ареста. Когда мне исполнилось семнадцать, я от него сбежал. Он намеревался женить меня на одной из своих дочек. Мне даже предоставлялось право выбрать одну из четырех, и, выбери я девятилетнюю, он бы не возражал. Он часто повторял, что я ношу гордое имя. И придумывал всякие истории из жизни моей семьи. Мой отец, который, видимо, занимался мелкой торговлей изюмом и перцем, стал, по его словам, герцогским купцом. Дядя не употреблял общепринятого выражения — «королевский купец». Наверное, опасался, что мне уже известно: отец мой вовсе не принадлежал к числу крупных коммерсантов. Во всяком случае отец мне ничего не оставил — кроме пропитанной льняным маслом биты для какой-то мексиканской игры в мяч. Я очень гордился этой дубинкой{127}. Ни у кого из моих товарищей ничего подобного не было. Дядя обвинял мою мать в том, что она будто бы украла наследство и сбежала в Америку. Он вновь и вновь упоминал о ее диком браке. Хотя, возможно, она давно уже вышла замуж официально. Или умерла. Она мне никогда не писала. Мне приходилось есть дядюшкин хлеб и обещать, что со временем я женюсь на одной из его дочек…