Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Он долго не сводил с меня глаз, потом равнодушно заметил:
— Каждый человек вправе умереть, когда достигает сорока- или сорокапятилетнего возраста. И ничего тут не скажешь, кроме того что организм Альвина, очевидно, не был рассчитан на более длительный срок. Альвин сделался недвижным, окоченел. Получил безупречное свидетельство о смерти. И другие люди позаботились, чтобы память о нем сохранялась.
— Еще минуту назад я был уверен, что он жив, — покаянно признался я. Я чувствовал себя обманутым. На секунду мне привиделись ящики-гробы в трюме «Лаис». На одном из них я увидел лежащую мумию Аякса фон Ухри. Я напрягся, стараясь прогнать отвратительное видение.
— Господин Дюменегульд вручил мне это письмо после того как сколько-то времени носил его при себе и утвердился в своем намерении, — сказал Кастор. Я заметил, что он тщательно взвешивает каждое слово. Он говорил медленно; можно сказать, запинаясь.
— Он пояснил, когда передавал мне конверт, что письмо предназначалось не для него. Оно адресовано его умершему слуге. Сам он, дескать, долго
Я помню, что когда-то действительно написал эти строки. Но забыл, что они стояли и в письме к Кастору. Я стыжусь себя. Однако, похоже, моего гостя Аякса фон Ухри (я до сих пор иногда называю его Кастором; но я привыкну отделять от него это имя: Кастор умер —) такое высказывание не раздражает. Я даже думаю, оно ему понравилось, иначе бы он его не запомнил.
— …Одинокий творческий гений попал в беду. Можно, конечно, послать к нему кого-то, попытаться его спасти… Но господин Дюменегульд не собирается выступать в роли благодетеля. Он этому гению не доверяет. Кроме того, его дни сочтены. Он так стар, что даже не хочет больше, чтобы его предвзятое мнение подтвердилось… Он, дескать, отдает письмо в мои руки. И не хочет знать, уничтожу я его или напишу ответ. Он вообще больше не хочет об этом слышать. Никогда… Он, мол, делает больше того, что диктует ему чувство долга. Он поступает так, потому что уже очень стар, а я еще очень молод. Он долго об этом размышлял. Он будет и дальше об этом размышлять. Но он не хочет больше об этом слышать…
— Вы сообщили мне много неожиданного, — сказал я, совершенно оглушенный этим двусмысленным рассказом. Я не осмеливался прямо взглянуть в лицо новому несчастью. Я подозревал, что Аякс фон Ухри передал мне не все содержание своего разговора с судовладельцем. Или — что за первым разговором последовали другие. Несомненно, старик рассказывал ему об Эллене, о Вальдемаре Штрунке, о суперкарго. Настоящий Кастор много чего знал — и все сведения о тогдашних событиях, вместе с предвзятый мнением о них самого судовладельца, наверняка были по каплям влиты в сознание Аякса фон Ухри. Я для него не незнакомец. Он видит во мне человека, страдающего по собственной вине. И сам он — агент судовладельца…
А я-то как дурак надеялся, что человек этот станет моим союзником в борьбе против того, другого. Или в конечном счете
— Вы предприняли далекое путешествие, — сказал я, — хотя были готовы к тому, что не встретите в конце пути выдающегося человека. — Я придал этой фразе двусмысленность, скорчив гримасу неуверенности, которую можно было бы истолковать и как признание своей вины.
Он, казалось, забыл ответить.
Мы медленно шли дальше; добрались до пешеходной тропы, ведущей к хутору Палле Монка, одного из моих соседей. Я хотел представить ему Фон Ухри как своего гостя; и одновременно — договориться, чтобы для нас каждый второй день выставляли по два литра молока. Мы зашли в хлев. Хозяин как раз доил корову. Цементная облицовка навозной ямы была запачкана свежими лепешками. Испускаемая коровой моча брызгами разлеталась вокруг. Я заметил, что Фон Ухри сделалось нехорошо. Я попытался ослабить для него неприятное впечатление, сказав, что все это лишь по видимости противно, вообще же коровы красивые животные. — Но он, не дослушав, поторопился меня заверить, что молока вообще не пьет.
— Вы должны научиться, — сказал я. — А для этого вам следует время от времени наблюдать, как телятся коровы. Они так же испытывают боль, как и мы. Их плоть ничем не хуже нашей. Мы — не избранные. Никого нельзя считать избранным. Мироздание могло устроить все и по-другому; но предпочло устроить так, как оно есть. Молоко млекопитающих животных покачивается в мягких естественных контейнерах, сформированных молочными железами. Все живое обречено быть бренным и грязным. Если мы будем проявлять милосердие и добрую волю, отвратительные корки грязи исчезнут…
Он ничего не ответил. Только взглянул на меня — насмешливо, как мне показалось. Я отбросил намерение договориться о молоке; оба мужчины, крестьянин и Фон Ухри, хмуро рассматривали друг друга.
Солнце и сегодня стояло на безоблачном небе. Ветры, эти подвижные потоки воздуха, которыми обмениваются море и суша, заснули. Море — о чем мы могли догадаться, даже находясь на крыше нашего острова, — лежало в углублении, словно застывшее стекло, и сверкало серым. Теплый солнечный день… Легкие капельки пота выступали на нашей дышащей коже. Уже с утра я запряг Илок, загрузил в коляску провиант и корм. Мы поехали, кружным путем, к пляжу Вангкос, что расположен немного восточнее города. Там между красными утесами врезалась бухта, берег которой состоит из грубого песка. — Фон Ухри был вне себя от радости, что едет в коляске. Он откинулся на мягкую спинку, наслаждался тенью, отбрасываемой кожаным козырьком, похвалил ягодицы и круп Илок… и даже проронил несколько слов о том, как замечательно, когда, бросив взгляд вперед, на разворачивающийся перед тобой летний ландшафт, ты первым делом замечаешь красивые половые губы кобылы.
Я вспомнил об утреннем происшествии — как мы с ним в коровьем хлеву не сошлись во мнениях — и заметил, чтобы немного охладить его пыл:
— Кобыла тоже порой роняет так называемые лошадиные яблоки…
Он, казалось, уловил мой намек и ответил серьезно:
— Это все же не коровьи лепешки.
Он попросил меня дать ему ненадолго вожжи. Я охотно удовлетворил его просьбу, потому что Илок коварством не отличается. Этот автоводитель почувствовал себя крайне неуверенно, как только вожжи оказались в его руках. Я объяснил ему первые маленькие трюки, касающиеся обращения с лошадью, и, главное, какая сила натяжения уздечки соответствует индивидуальным качествам Илок — потому что моя кобыла хоть и не очень чувствительная, но все же отнюдь не бесчувственная. — Илок сразу начала отклоняться с прямого пути, как маятник, — справа налево, слева направо… Она очень старалась угадать намерения нового кучера, которых у него не было. Фон Ухри вскоре отдал мне вожжи.
— Она меня еще не знает, — оправдывался он. — Но я уверен, что вскоре освою кучерское ремесло.
Он опять откинулся на спинку сиденья. Плоские вересковые пустоши, хлебные поля, темные стены лесов мелькали перед нашими глазами. Мне казалось, будто Фон Ухри грезит и будто все, на что падает его взгляд, становится частью сновидческого ландшафта. — Мы все поначалу так богаты желаниями; мы начинаем их экономить, только когда становимся старше…
Море и пляж располагали к купанию. Из щелей между скалами на берег просачивались все новые и новые неодетые люди, бледные или с бронзовым загаром. Береговая полоса оживлялась цветными кляксами: летними платьями, девичьими купальниками, сверканием загорелой кожи. Фон Ухри без стеснения освободился от матросского костюма; стоя во весь рост, огляделся, оценивая фигуры, которые шагали по песку или нашли себе ложе в этом теплом прахе. Ему не было нужды стыдиться своего тела. Он, кажется, это знал. К берегу пристало каноэ, и оттуда вылез молодой человек. Все взгляды тут же обратились на него. Он был высокий, узкобедрый, пропорционального телосложения, с красивой кожей; светлые пряди волос торчали на его голове во все стороны, как птичьи перья.