Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона
Шрифт:
Однажды Бланш Фултон посадила нас всех на паром и повезла в Сан-Франциско на ярмарку, это был 1915 год. Не помню, как это официально называлось. — кажется. «Панамо-Тихоокеанская международная выставка». Там летал на аэроплане человек по имени Арт Смит, и он делал такую штуку, которую называли «мертвая петля», — он кидал вверх-вниз свою летающую колымагу. Все было грандиозно, и даже не сам этот аэроплан, а все вообще.
Мы обходили всю ярмарку, мы видели двух верблюдов, за которыми выступали два араба в национальных костюмах.
Еще мы слушали оркестр, настоящий большой военный оркестр, и кругом
Там была масса интересных вещей,
Потом был Фресно, были дом и семья, и все было другое. У кого-то был патефон, и он поставил пластинку, и это была не американская песня, а армянская. Это было совсем другое дело. А главное, это была моя песня, хотя я таких и не слышал прежде и сам не высвистывал. Очень моя песня, правда. «Шагай-ступай, отверженный бродяга, покуда смерть гуляет далеко».
— Что это?
— Это про нас, — сказал кто-то. — Это наше. Это наша песня, песня нашей родины.
Я все время свистел ее.
Не так ли и мы бредем своими путями, и теряем друг друга, и умираем?
Потом поставили другую песню, и таких я тоже прежде не слышал. Она была похожа на предыдущую, только не совсем, И опять это была моя песня, только по-другому моя, и кто-то сказал:
— Курдская, это песня наших курдов, курдов из Битлиса.
«Жарче, жарче, жарче, жарче». А поется о любви, высокий мужской голос, еще выше женский, и слово «жарче» легко вспархивает: «Нари, нари», а другие слова, гортанные, горловые, идут из самой глубины человеческой.
Песня мне нравилась, хотелось без конца ее слушать, и я часто слушал ее.
Потом завели еще одну песню, и опять это была моя песня, она была сродни тем двум и все-таки непохожая, и кто-то сказал:
— Турецкая песня.
В ней было столько печали, что певец ею захлебывался. А потом начинал сначала.
Но ведь турки наши заклятые враги. И все равно это тоже было наше, и песня мне нравилась, я пел ее про себя: «Соловей поет о доме, и я плачу о ручье, где холодная вода».
Потом пришла война, и, бог свидетель, вы знаете, какие песни мы пели, если хватало голоса и если вы сами шагали с нами.
К черту эти песни. Отсвистал свое — и ладно.
Едоки
Эдди Джебульян стал рассыльным в Компании почты и телеграфа после того, как год проработал чистильщиком обуви, кончив, между прочим, среднюю школу. Эдди было девятнадцать (мне — четырнадцать), он изучил телеграфное дело, и, когда на телеграфе заработали телетайпы, Эдди устроился телеграфистом на захудалой железнодорожной станции.
Обычно он делал большие концы и, вернувшись, сообщал мне:
— Смотри, что покажу.
И ногтем разглаживал серебряный конфетный фантик, на котором было написано: «Золотой юбилей», «Рад служить» или «Ням-ням». Это значило, что он эту конфету съел. Случалось это всегда ночью, потому что он работал в ночную смену — с четырех утра до часу дня.
Однажды он вошел и ничего не сунул мне под нос, так что я спросил сам:
— Эдди, ты столько носился в этот раз — неужели впустую?
— Будь
— Что ты, Эдди! Я просто завидовал тебе.
— Немного завидовал, я знаю, только я что-то не видел, чтобы ты купил себе хотя бы пару леденцов, вы, из Битлиса, деньгами не швыряетесь, вас за серьезных людей считают, а нас, раз мы из Харпута, — за ослов, у нас деньги не задерживаются, и убирайся ты к черту, Вилли, я тебе больше ничего не покажу.
— Перестань, Эдди, я уверен, у тебя сегодня было что-то особенное, дай посмотреть фантик, я никому не скажу, что ты спускаешь всю получку на сладости.
И конечно, он лезет за пазуху, достает аккуратно сложенный фантик, разворачивает его — тот нестерпимо синего цвета с красными прожилками — и краем глаза наблюдает за мной, и, главное, его даже мало беспокоит, смеюсь я над ним исподтишка или не смеюсь — этого он не может знать наверняка. Он просто стоит и млеет от блаженства. «Горячая ледышка».
— Эдди, лучше этой я ничего не видел. Спасибо, что показал.
— Я ее сосал почти всю дорогу от Станисласа до Мароа.
— У меня самого слюнки текут.
— «Горячая ледышка» — лучше не скажешь, я таких раньше не пробовал. Ну тебя к черту, Вилли, ты смеешься надо мной, я не вижу, но знаю, вы все, кто из Битлиса, смеетесь исподтишка.
— Смеюсь? Да я плакать готов, что не могу себе позволить такие вещи!
Однако не приходилось жаловаться на то, что я мог себе позволить. На еду жаловаться не приходилось. Что-то есть надо. Без еды не проживешь и дня, не говоря уж о неделе, хотя в сорок лет у меня была такая полоса, когда я только пил, но это уже что-то, и к тому же я время от времени перехватывал мясца.
В приюте был праздник, когда давали мясной пирог. А тапиока [3] была сущая отрава. Мы ее ненавидели, мы все дружно ее ненавидели, мне в особенности не нравится ее запах, а точнее говоря, бессмысленное отсутствие какого бы то ни было запаха, но я всегда съедал тапиоку, вылизывал миску и, если давали добавку, съедал и ненавистную добавку.
Мы росли, и начальство это понимало, оно знало, что привередничать мы не будем, потому что питаться надо, и мы смолотим все, что дадут. Приютский бюджет был скуп, так что на яства рассчитывать не приходилось, от пищи требовалось, чтобы она быта основательной, доступной, дешевой и сытной. Но не подумайте, что мы так уж ничего особенного и не видели, это будет неправдой, а я, насколько это возможно, не хочу возводить напраслину на приютское начальство.
3
Крупа из крахмала клубней тропического растения маниока.