Чума в Бедрограде
Шрифт:
— Не верю. Не мог. Мне, блядь, лучше знать, — рявкнул Гуанако чуть менее агрессивно, но твёрдо.
Дима распрекрасно знал это выражение лица. Называется «Сергей Корнеевич Гуанако ещё не разобрался, каким образом Сергей Корнеевич Гуанако виноват в сложившейся ситуации, но уже очень злится. На Сергея Корнеевича Гуанако».
Сергей Корнеевич Гуанако возвёл Максима в головы гэбни не за красивые глаза и даже, как ни странно, не за красивую задницу. Сергей Корнеевич Гуанако в Максима правда верит.
И можно сколько угодно взъедаться на
Но можно ещё взъедаться на Максима за то, что он жалок, что он готов терпеть любые унижения, что он неспособен увидеть в своей жизни ничего, кроме потирающих висок пальцев Габриэля Евгеньевича, что он из-за этого страшно скучен, что что угодно.
Суть одна: если у Максима и есть смысл жизни, то он заключается в хранении алтаря, коему имя — два заветных слова.
Вернее, такого Максима знал Дима.
Это когдатошний Максим, которого знал когдатошний Дима.
Май был давно.
— Давайте до опознания держать свои частные мнения при себе, — примиряющим тоном попросил Святотатыч. — Проверить-то просто. Зина, будешь валить, я тебе из досье картинку выдам.
Гуанако вынырнул из своих традиционных дум (не так просто навскидку решить, чем именно в этой ситуации провинился Сергей Корнеевич Гуанако, слишком много вариантов).
— Святотатыч, — интимно обратился он ясно к кому. — Мне тоже выдай. Не Максима, а семейный портрет гэбни города Бедрограда. Припёрло вдруг на седьмой день чумы им в глаза посмотреть.
Святотатыч нахмурился, хотел было спросить Гуанако (о мотивациях, вестимо), но в итоге кивнул и спросил о другом и у другого (у Зины):
— Баба обеспечила свободный вход на территорию?
— Вход — это громко сказано, — слегка закатил глаза тот. — Неопознанный доброжелатель внёс бесчувственное тело на руках мимо знакомого постового нашей дамы, который и смотреть-то особо не стал.
— А мы всё утро всрали на пустую чесотку языка с постовыми, — сокрушённо покачал головой Гуанако.
Он клёвый, очень неожиданно для себя постановил Дима, когда думает об одном, а говорит о другом. Потому что вроде как стоит себе человек, две руки, две ноги, а на деле там куча всего одновременно происходит.
Он вообще клёвый, когда думает. Потому что тогда у него всегда растерянный и немного беззащитный вид, которого никакой агрессивностью и твёрдостью не перешибёшь.
Он вообще клёвый.
Потому что.
— Надёжная она, баба эта, ей поверили, — изгнал Святотатыч несвоевременные мысли из Диминой головы. — Открыли ворота и забыли.
— Эту надёжную на свечи и подстилки пустить надо, — проворчал Озьма.
— Зина, ты ей обрисовал, чё она натворила?
Зина кивнул:
— Так о количестве посетителей у меня от неё и хворост. Испугалась, побежала сама узнавать.
— От десяти до тридцати, — задумчиво почесал
«Чрезвычайные обстоятельства, ты хотел сказать, — мысленно высказался Дима. — Видимо, примерно такие, за отсутствие которых пару часов назад отстранили Университетскую гэбню».
Вслух не высказался, потому что как раз сейчас отчётливо видел вокруг бороды Святотатыча светло-фиолетовый ободок. Ничего порочного или страшного (завязывай со стимуляторами, мудак, всё, что ты мог сделать, ты уже сделал, спасибо), просто как-то неловко лезть к такому человеку.
А ведь когда пытался курить что-нибудь эдакое, никаких эффектов!
— Я заведение прикрыл аккуратненько своими способами, но что уж теперь, — негромко заметил Зина.
— Это верно, да только мало, — помахал Святотатыч тетрадкой. — Всё прикрывать надо.
Озьма во всеуслышание стукнул куриной костью по столу.
Зина смял в руке свой платок.
Гуанако продемонстрировал на лице весь спектр людских страданий.
— Объявляем внутреннюю блокаду Порта, — сказал Святотатыч и протянул руку к телефону.
Дима осознал масштаб катастрофы.
— Погоди, друг, — вскочил со своего места Озьма (видимо, тоже осознал). — Нам только блокады не хватало, и так в час теряем по пол-Индокитая в бабках. Я против.
— Теряем-то теряем, — равнодушно проговорил Зина, старательно изучавший пространство перед собой, — но выпустить болезнь в море нельзя. Вот тогда — пиздец всему, можно самим жечь Порт. Никто из Европ больше не сунется.
Святотатыч поднял трубку.
— Увы, друг, — посмотрел он на Озьму с извиняющейся улыбкой. — Плакали бабки. Новые отчеканим.
Тот задумался было, но, увидев, что диск уже крутится, мгновенно возопил:
— Да стой ты! Решение большинством принимают. Гэбня — это как бы четверо лохов. Зуда, Жудия-то спроси.
Не того ли это Жудия, которого Озьма тут только что ласково крыл по всем гипотетическим батюшкам за излишнее влияние на оборот твири?
О переменчивая натура.
(И оптимистичная: насколько Диме было известно, Жудия не видел вживую почти никто, и уж точно никто не мог ему досаждать по мелочам вроде блокады Порта.)
В улыбке Святотатыча прорезалось лёгкое самодовольство.
— Эх. Жудий мне сразу, как нашли тело, сам позвонил и сказал: блокаду, срочно. Так что извиняй, решение большинством принимают.
Озьма открыл было рот, но тут же его и закрыл.
Наверное, он теперь особенно сильно ненавидит свою малую долю в твиревом деле.
— Мальчик мой? — усталым и ласковым голосом обратился Святотатыч к трубке. — Передай всем постам: Порт ложится в дрейф. Да, что слышал. Да, да, именно. Раздеть суда, перекрыть бухту, задраить ворота. По чрезвычайной инструкции, да. Основания? — Святотатыч замолчал, потом еле заметно пожал плечами. — Основания позже. Отбой.