Чума в Бедрограде
Шрифт:
Белое дерево.
Так назывался злосчастный рассказ Габриэля.
Максим, хлюпая одолженными болотниками, всё переспрашивал своих добровольных провожатых: «Точно не знаете, где тут белое дерево?» Ни один не вспомнил, все только качали головой: «Ёлы есть, палы тоже есть, мшени есть, дохляки есть, скрипуны, кривуны, срамны — все есть, дубы даже есть, дрожи-деревья есть, а белых нету».
По лесам бродили с ночи до обеда, провожатые менялись, а Максим так и оставался на ногах. В какой-то момент старый смуглый печник («все места тут исходил — доброй глины по полям не найдёшь, ужо повыскребли,
«Впустую; жизнь в деревне простая и жестокая, исчезают люди чаще, чем можно подумать. Этот напился и помёрз, тот ухнул в реку — всех не учтёшь. Так что нет ничего удивительного в том, что ни упоминаний о самоубийце, ни семьи его я не сумел отыскать — чего уж говорить о самом теле или белом дереве на краю поляны».
Вырванная страница жгла руки, смеялась: мистический рассказ, написанный больше пятнадцати лет назад, к реальной жизни оказался ближе, чем любые недавние здравые прогнозы.
Молочный самогон и слово «семья» в предпоследнем абзаце вместе дали в равной степени предсказуемый и нелепый результат — поход к Евгению Онеге.
Тот даже не пожал Максиму руки — так вышло, что встретил его по локоть в какой-то грязи, только выдохнул недовольно: «Чего, городской?» Максим зачем-то был честен: «Пропал ваш сын, есть сведения, что отправился на Пинегу, поможете?» Евгений Онега нахмурился: «На «поможете» власть есть. И у нас своя есть — ты не смотри, что деревень тут пихт наплакал».
А Максим чувствовал себя тем ещё дураком, ведь нельзя было объяснить, что нет, к Пинежской Ыздной гэбне не обратишься — она напрямую подчиняется гэбне Бедроградской.
И что ещё хуже, нельзя было объяснить, что нет, ваш сын столько лет не желал иметь с вами ничего общего не потому, что вы делали что-то неправильно. Просто узнал когда-то, что он вам не и сын вовсе, и ему до сих пор не то обидно, не то стыдно, что всё так сложилось.
Это непростая история.
В отряде и первые несколько лет после Габриэль стеснялся Пинеги, мечтал о Бедрограде — а получив его, мечтал стать бедроградским настолько, чтоб никто и никогда даже подумать не мог ни о каких деревнях. Скрывал, врал что-то о родственниках за границей (смешно и страшно — угадал), но потом перерос, наверное. На его втором курсе «Литература Нового Бедрограда» опубликовала это проклятое «Белое дерево», и Габриэль успокоился. На все ехидные вопросы про деревню и про имя, данное отцом, только приподнимал брови с надменным «и?».
И, собственно, ничего. Писал время от времени Евгению Онеге — коротко, деловито, справлялся о здоровье и о деньгах. Получаемый в ответ молочный самогон (удивительный напиток, почти уникальный, крепкий в градусах, мягкий на вкус) убирал в дальний угол, но хотя бы в канализацию не сливал. Однажды, когда Максим был ещё студентом, он пришёл к Габриэлю домой с дипломными правками весь вымокший и без плаща (прямо как вчера — снова смешно и страшно). Габриэль, устав слушать его охрипший голос, вздохнул и достал бутылку, присланную с Пинеги: «Смягчите уже горло, это должно помочь — хорошая вещь, хоть я сам и не люблю».
А
Как именно узнал, он до сих пор не признался Максиму. Максим подозревал дуэт Димы и Ройша: Ройш — он и в двадцать лет Ройш. Да и в семнадцать тоже, в семнадцать он помог Диме отвязаться от преследования законом из-за какой-то детской глупости, а походя раскопал Димину историю, отца-кассаха, который в юном возрасте шантажировал гэбню ызда Пинега своими излишними знаниями о государственной политике.
Гэбню ызда Пинега.
Пинега.
Ызд Пинега — одна из первых точек на карте Всероссийского Соседства, куда стали негласно подселять лишних на Плато Кассэх младенцев. Не единственная, теперь и вовсе одна из многих, но.
Пинежцы, считавшие себя отцами кассахских детей, ни о чём таком и слыхом не слыхивали, все дела проворачивала гэбня и местный крохотный печной цех, врачам из которого (всем поголовно) за несколько лет отстроили новые дома. Новый дом за простую услугу — болтать поменьше и некоторых младенцев доставать вовсе не из алхимической печи.
Димин отец смог во всё это влезть из-за небрежности тогдашней гэбни, а сам Дима в сентябре своего первого курса с подачи Ройша наконец-то разобрался, почему внимание дисциплинарных органов к его скромной персоне всегда было особенно пристальным. Настолько пристальным, что Распределительная Служба не хотела даже выделять ему жилплощади в родном городе, думала послать куда-нибудь за Урал, не спрашивая согласия. Редчайшая для Всероссийского Соседства ситуация, только семнадцатилетний Ройш и помог: не моргнув глазом, прописал Диму к себе — он же Ройш, к нему же не посмеют сунуться.
Максим помнил: на своём третьем курсе Дима неожиданно перебрался в квартиру Габриэля, хотя до того даже каких-нибудь его спецкурсов не посещал, что уж говорить об общении на более короткой дистанции.
Почему, зачем, как так вышло — тогда было ясно очень смутно, а сейчас просто не хотелось вспоминать: как всегда Гуанако, сплошной Гуанако. Вроде как оплакивали вдвоём его исчезновение, дооплакивались до того, что всплыли документы неположенного обоим уровня доступа, и Диму, воспользовавшись поводом, упекла аж на Колошму Бедроградская гэбня — озверели, мерзавцы, из-за того, что ещё у кого-то в этом городе появился шестой уровень доступа. Выразили своё отношение к реформам путём отправления случайного истфаковского студента в главную политическую колонию страны.
Габриэлю тоже досталось, но его таки успела прикрыть новообразованная Университетская гэбня, на лету разбираясь со своими полномочиями. Хотя «прикрыть» — это слишком громко сказано, скорее уж — «выторговать». Да и то по случайности, которой они обязаны всё тому же Диме: Бедроградская гэбня зачем-то предложила Университетской глубоко сомнительную сделку, на которую вместо Университета сгоряча согласился лично Дима, в буквальном смысле выскочив в момент переговоров из-за угла.
Согласился понести наказание за хранение проклятых документов в одиночку, хотя никто не мог бы просить его о таком. Максим — не мог бы точно.