Чума в Бедрограде
Шрифт:
— Только я не знаю, как начать этот разговор, — неловко и потому как-то беззащитно сказал он. — Не умею. Довольно смешно учиться говорить, уже вылетев из гэбни.
— Лучше поздно, — хмыкнул Дима, садясь (до этого он возлежал на койке Святотатыча, вольготно протянув ноги в ботинках прямо поверх пледа). — Я наблюдаю в своей жизни острую нехватку бесед, которые закончились бы не кромешным пиздецом, увольнением по собственному желанию или обнаружением чумных габриэлей евгеньевичей, так что твои благие намерения крайне
Максим вздохнул, потоптался, тряхнул головой и проиграл какое-то внутреннее сражение:
— Поехали со мной.
— Куда?
— В мою квартиру на Бывшей Конной Дороге. Там остались вещи студентки… Брови. И, кроме тебя, их теперь некому отдать.
Голова Димы была будто замотана тряпками, как при побеге из горящего изолятора: простые и понятные слова доходили до неё с опозданием, вязли и ломались по дороге, делаясь сложными и непонятными.
(Это называется «гондон на голове».)
Леший, у него проблемы.
— Не то чтобы я знал, что с ними делать. Не то чтобы они были мне нужны. Не то чтобы там было много вещей — там же немного вещей?
— Немного. Дело же не в количестве, — кивнул Максим и покосился на Мулю Педаль — смущённо и слегка раздражённо. — Леший, поехали, я по дороге попробую объяснить.
— Отдал бы Ройшу, — невпопад и невсерьёз предложил Дима. — Ройшу они тоже не нужны, но в этом хотя бы есть логика.
Человек умирает, и от него остаются какие-то вещественные ошмётки, разбросанные по всему миру. Пока есть ошмётки, есть вроде как и сам человек.
Пока есть ошмётки, Максиму не побыть одному в собственной квартире.
Не к Габриэлю же Евгеньевичу в жилище ему возвращаться.
— Я не настаиваю, — Максим ещё раз покосился на Мулю Педаль, сжал зубы и договорил, — я прошу. Это ведь мы с тобой её убили.
(Хрусть!)
— Нет, — брякнул Дима быстрее, чем успел понять, что именно отрицает. — Или да. Но Охрович и Краснокаменный меня в наипрямейшем смысле загрызут, если я истаю из-под их бдительного ока.
Максим ничего не ответил, полуотвернулся и стал совсем монолитным.
Насколько отчаянно и нелепо Дима хотел побыть хоть с кем-нибудь, настолько отчаянно и нелепо Максим хотел побыть один.
(Если бы книжка была увлекательной и в Димином вкусе, всё сложилось бы совершенно иначе.)
— Не бойся, у меня есть пистолет, — постарался улыбнуться Максим. — И, поверь, я не побоюсь его использовать — чего мне уже бояться. Всё будет хорошо.
— У Охровича и Краснокаменного легенда лучше, — проинформировал Дима. — Ты не в курсе, их артефакты — обрез и револьвер, в частности — правда принадлежали членам Революционного Комитета? Потому что мне вот как-то кажется, что нет. По бумагам, однако же, не подкопаешься. А я не хочу, чтобы ты из-за меня попал в какую-нибудь, гм, переделку.
(Переделка — это то, что переделывает. Кого-нибудь.)
— Охрович и Краснокаменный сказали, что я слишком много думал о себе, — усмехнулся Максим. — Я не знаю, правы они или нет. Выясняется эмпирически.
Кем бы был Дима, если бы не понимал и не разделял желания попасть в какую-нибудь-гм-переделку просто потому, что непеределанным больше ходить невозможно!
(Хотя оптимизму и жажде катарсиса явно следует заткнуться. В сущности, неясно, что, кроме перестраховки и особого отношения Гуанако к Диме, стоит за всеобщим представлением о том, что на него кто-нибудь нападёт.)
— Надо сказать Святотатычу, что я поехал с тобой, — постановил Дима.
— Ты тута не горячис’, — мгновенно среагировал Муля Педаль. — Святотатыч — человек занятой, сейчас — особенно. Уши разуй, послушай: там вокруг аппаратуры у серьёзных ребят серьёзные тёрки, не чета нам лезт’.
Этажом ниже и правда довольно пламенно делили трофеи.
Муля Педаль, конечно, к Портовой гэбне приближен, но в весьма и весьма разумных пределах. Максим — вообще никто.
Не чета им лезт’, они своё дело сделали.
Дима сунулся в родную и нежно любимую сумку, накопал умеренно мятую тетрадь и умеренно пишущую ручку, накорябал на страничке относительно содержательное послание и водрузил сие высокохудожественное произведение на столик.
— Тогда хотя бы записку разумно оставить, — пояснил он. — Только надо чем-нибудь прижать, чтобы случайным и каверзным порывом ветра не унесло.
Что-нибудь решило оказаться святотатычевской же книгой с измочаленными страницами.
— Пойдём, — призвал Муля Педаль, — да не одевайся ты, теплын’ сегодня.
Ну уж нет. Диме слишком нравился застрявший в его владении гуанаковский плащ, похожий на студенческий мундир, чтобы упустить возможность его хотя бы накинуть.
И потом, история плаща явно демонстрировала его счастливые свойства. Дима надел (ну то есть на Диму надели, причём довольно насильственно, но это не имеет значения для науки истории) — Виктор Дарьевич склонился на сторону добра и щедрости. Дима снял — случилась вся эта нелепая муть с Шухером.
Лучше он его дальше снимать не будет.
Вообще никогда.
(Как просто вершить судьбы мира.)
Под подозрительно понимающим взором Мули Педали Дима вышел на лестничную клетку. Максим пропустил его вперёд, задержавшись было за спиной, будто испугался и передумал куда бы то ни было ехать, но уже двумя пролётами ниже нагнал обоих спускавшихся. Выглядел он при этом совершенно нормально и почти приветливо, только чуть крепче обычного сжимал левый кулак.
— Это тяжело, — сказал Максим окну. — Я думал, проще.