Да будем мы прощены
Шрифт:
Я чуть нажимаю, думая, что это может быть мой последний шанс узнать хоть что-то еще:
– Как вы знаете, я над книгой о вашем отце работаю много лет. Мне очень интересно: вы чувствовали в нем изменения со временем? Случалось вам открывать в нем что-то, от чего становилось неуютно?
– Мой отец был сложной личностью. Он делал то, что искренне считал лучшим для своей семьи и для своей страны. Ни вы, ни я никогда не постигнем всю глубину задач и трудностей, которые стояли перед ним. Спасибо вам, – говорит она, – и доброй ночи.
Я
В семь утра по Си-эн-эн показывают какого-то старика, который держит в руках блокнот Никсона. Он говорит, будто его дед выиграл эту тетрадь, когда бывший президент был еще лейтенант-коммандером на флоте и играл в покер. Он читает выдержку оттуда, и я тут же узнаю фрагмент из рассказа «Добрый американский народ».
Выходя из дому, я испытываю чувство, будто за мной следят. На подъездной дорожке напротив носом к улице стоит незнакомая машина. Водитель мне кивает так, что жутко становится, и я готов поклясться, что слышу щелчок фотоаппарата – если они еще щелкают.
Лифт в городском здании, где расположена фирма, останавливается на каждом этаже, выпуская людской груз, снаряженный чашками из «Старбакса», накрытых маффинами. Я знаю, что у меня за спиной кто-то стоит.
– Слишком глубоко копнул, – говорит он мне через плечо. Я хочу обернуться – гаснет свет, лифт дергается и останавливается.
– Атака террористов! – вопит какая-то женщина.
– Это вряд ли, – бурчит в ответ мужчина.
– Всегда где-то обо что-то споткнешься, – спокойно говорит знакомый голос у меня из-за плеча. – Найдется кто-то покруче тебя, он-то и будет командовать парадом.
– Еще что-нибудь скажите, – прошу я.
– Что тебе еще сказать? Я разочарован. Мои пятнадцать минут быстро закончатся.
Лифт дергается вверх, свет мигает, двери открываются. Пассажиры гурьбой вырываются наружу, спешат, как бы еще чего не случилось.
– Скачок напряжения, – говорит старик, оставшийся в кабине. – В семидесятых они то и дело случались. Мы говорили тогда «опять Джон Линдсей балуется».
Впереди, направляясь к пожарной лестнице, идет человек в синей ветровке, коричневых джинсах и с бейсболкой на голове.
Когда я сообщаю Чинь Лан, что проект свернут, она начинает плакать.
– Я так старалась никем не быть, когда пришла. Я чистая бумага, чтобы вы писали на ней книгу.
– Не беспокойтесь, – говорю я. – Я вам напишу самые лучшие рекомендации.
Она всхлипывает.
– И найму вас вычитывать мою книгу.
– Я не потому плачу, – отвечает она. – С карьерой у меня все в порядке: мне предложили профессиональную работу на полный день в волейбольной команде, но я ответила, что сперва должна здесь закончить. А плачу я потому, что вижу: вы очень любите президента Никсона, даже когда он плохо себя ведет. Вы так усердно работаете, вы такой смелый. Из-за вас я изучаю теперь Китай. Я так узнала много о своей стране, как не знала никогда. И о себе я много узнала из-за вас.
– Спасибо.
– Как вы думаете, что случилось? – спрашивает Чинь Лан.
– Страх.
– Может быть, они потом еще попробуют, – говорит она, – и им не будет так страшно?
– А вам случалось это делать? Пугать себя чем-нибудь.
– Нет, – отвечает она. – Я не такая страховая. Но мой отец, он не любит мышей. Мышь его очень сильно пугает. Он прыгает на бочку, как девочка. Мама должна мышь гонять, как большая кошка. Я могу спросить у вас вопрос?
– Да, конечно.
– Что вам так нравится в Китае?
– Никто до сих пор не спрашивал. Может быть, странно прозвучит, но мне нравится, какой он большой, – в нем все есть, от Эвереста и до Южно-Китайского моря, и там живет столько миллионов людей, и они такие предприимчивые, и нравится глубина его истории. Нравится, какой он древний, красивый, загадочный и другой.
– Вы там были когда-нибудь?
– Нет, а вы?
Она мотает головой.
– Родители говорят, что возвращаться не хотят никогда, что там все, что есть, очень из давнего времени и жизнь очень тяжелая. Им жалко тех родственников, которые там живут, и они печалятся о них сильно, но здесь им нравится намного больше.
Чего я не говорю Чинь Лан, так это что еще и боюсь Китая: представляю себе темную сторону, где не ценят жизнь человека так, как ценю ее я. Я боюсь, что если со мной что-нибудь случится – заболею, аппендикс порвется, – то окажусь, согнувшись пополам, в какой-нибудь китайской больнице, не имея возможности о себе позаботиться. Представляю себе, как погибаю от гангренозного аппендицита или от заражения после операции в недостаточно стерильных условиях. Я не рассказываю Чинь Лан, что мне мерещатся кошмары, когда китайцы в окровавленных белых халатах говорят мне на ломаном английском, что теперь моя очередь. И не озвучиваю еще одну важную мысль, пока еще не сформулированную. Не рассказываю, что не могу иногда не задуматься: не в том ли причина нынешнего мирового экономического кризиса, что Никсон открыл отношения с Китаем?
Закончив свои дела, мы с Чинь Лан прощаемся с Вандой и Марселем и отдаем бейджики. Прощай, офис, фирма, мужской туалет, лифт.
Мы идем обедать в магазинчик. Я не голоден, но мать Чинь Лан настаивает:
– За счет заведения.
Я привез из Южной Африки брелоки, которые сейчас расходятся как сувениры. Чинь и ее матери я дарю шарфы, купленные в аэропорту, а отцу – кожаный кошелечек. Мать Чинь дает мне на дорогу батончик «Херши».
– Не будь чужим, – окликает она меня, когда я ухожу. – Возвращайся скоро.
Два часа дня. Я уже десять минут как дома, переоделся и вышел полить цветы. Подъезжает София.
– Проезжала мимо, решила заглянуть, – говорит она, направляясь ко мне по подъездной дорожке.
Наверняка циркулировала вокруг квартала, ждала, пока я вернусь.
– Я все думаю о вас и вашей БМ.
Она упирает руки в бока, театрально вздыхает.
– Прошло лучше, чем я ожидал. Я вам очень обязан – спасибо.
– Не за что, это было удовольствие. Я так много узнала о вас, о Нейте, о Южной Африке! Да, забыла спросить: как торт?