Дама с единорогом
Шрифт:
— Тогда в монастырь? — робко предложила баронесса. Священник, как и все прочие духовные лица, имел на неё определенное влияние, и идея отправить Джоан к кому-нибудь в обучение уже не казалась ей такой хорошей, как прежде. — Я позабочусь, чтобы её доля была внесена в срок.
— Джоан, хочешь ли ты стать Христовой невестой? — наклонившись к девочке, ласково спросил священник.
— Нет, — твёрдо ответила Джоан и прижалась к матери.
— А хочешь ли ты выйти замуж, Джоан?
— Хочу, сеньор, — по-детски простодушно
— Не «сеньор», а «святой отец», — с улыбкой поправила её мать и с благодарностью посмотрела на Бертрана.
— Вот дело и решилось само собой, баронесса, — в свою очередь улыбнулся священник. — Иногда устами ребенка глаголет истина. Я позабочусь о том, чтобы Джоан взял в жёны добродетельный человек, и, в качестве свадебного подарка, дам за ней отрез шёлка.
Отрез шёлка — невиданное богатство и невиданная щедрость! Баронесса Форрестер даже потеряла дар речи, а, когда обрела его вновь, смогла лишь выдавить:
— Благодарю!
Мэрилин позеленела от зависти: в её приданом не было шёлка, а у этой Джоан будет целый отрез. И ещё она почти физически чувствовала те взгляды, которыми обменивались те двое, пока её мать осмысливала предложение священника.
Эмма вызвалась проводить отца Бертрана.
— Я в неоплатном долгу перед Вами! — прошептала она, когда они вместе вышли из комнаты. — Если бы не Вы, моя Джоан погибла бы!
— Но я ничего не сделал, сеньора, во всяком случае, того, за что меня следовало бы благодарить, — покачал головой священник. — Просто мне больно видеть, как в мире торжествует несправедливость.
Поймав его руку, Эмма благоговейно приложилась к ней. Бертран вздрогнул и отдёрнул руку, будто обжёгшись. Не удержавшись, он погладил Эмму по запястью и прошептал:
— Бог милостив!
Глава XXI
По прибытии в лагерь баннерет подкрепился и отправился к графу Вулвергемптонскому. Метью, получивший взбучку за расковавшегося иноходца, наскоро позаботился о лошадях и, вспомнив о своём пустом желудке, отправился на поиски знакомых, не обделённых съестным. Удача улыбнулась ему: слуги, рассевшись кружком у костра, жарили гусей. Их аромат ещё больше раздразнил желудок голодного конюшего.
Не привыкнув ждать приглашения, Метью подсел к костру и потянулся за гусятиной. Вместо еды ему достался увесистый подзатыльник.
— Перед тем, как распускать руки, Джим, вспомнил бы о том кролике, что я принёс тебе, утаив от господина! — Конюший потёр ушибленное место и дал сдачи. — Ну, теперь мы с тобой квиты.
— А, это ты, Метью! — приветливо улыбнулся Джим. — Чёрт этакий, где тебя носило?
— Я птица подневольная: куда господин — туда и я.
— Вот какая жизнь-то! Мотаешься туда-сюда, мотаешься, ноги до крови сотрёшь — а хозяин и крошки хлеба не даст. Сам- то, наверное, поел?
— А как же! И не только сам: этого Эдвина-зазнайку
— Ну, ешь, набивай пузо; мы не господа, не Дейвы — в куске не откажем. Да, не повезло тебе, брат, — вздохнул Джим, — не то, что Оливеру! Был он только что у нас, принёс парочку гусей и целый галлон эля. Добрый у него хозяин: тоже недавно вернулся, а слуги сыты, и кони, прям, лоснятся!
— А что, граф Норинстан, тоже уезжал? — удивился конюший.
— Было дело. Ты же знаешь, Оливер стал такой гордый, с нами о делах сеньора не разговаривает, за общим костерком не сидит. Ну и чёрт с ним! Ты у нас рассказывать мастер, не попотчуешь ли чем-нибудь?
— Налей эля — тогда посмотрим.
Джим плеснул ему в кружку из бочонка, и раздобревший от еды Метью принялся пересказывать одну из сальных деревенских историй.
А Гордон сидел в шатре дяди и сочинял стихи. Так как пергамент был дорог, сначала он в голове, словно бусинки, строчку за строчкой нанизывал слова в строфы, отшлифовывал их с той же любовью, с которой ювелир шлифует драгоценные камни, и лишь потом позволял им соскользнуть с кончика пера. Пергамент он тайком покупал на те деньги, что иногда давал ему дядя, и во время переходов прятал под одеждой. Свои стихи юноша под покровом темноты диктовал беглому монаху, в новой, мирской, жизни служившему одному из баронов. Звали его Мартином, и для бывшего человека Божьего он не отличался прилежным поведением.
Почувствовав, что очередная канцона доведена до совершенства, Гордон, не переставая повторять её в голове, поспешил к Мартину, прижимая к груди кусок пергамента. Он мечтал о том времени, когда ему не придётся доверять свои сокровенные мысли чужим людям, и он сам будет поверять их миру.
Мартин был не один: рядом с ним сидели две женщины, одна ещё девочка-подросток, другая примерно вдвое её старше. Судя по тому, как степенно, напустив на себя серьёзный вид, разговаривал с ними бывший монах, они не были девицами лёгкого поведения, во множестве вертевшимися вокруг лагеря. Присмотревшись, Гордон устыдился своим мыслям: перед ним были дворянки.
— Так я в который раз спрашиваю тебя, где я могу найти человека, который бы ответил за то, что учинили в моём доме? — с раздражением спрашивала старшая женщина. — Я, хоть мой покойный муж не нажил ни богатства, ни титула, не позволю, чтобы какие-то мерзавцы лишали меня последнего.
— Так чего Вы от меня хотите, сеньора? — в который раз устало спрашивал Мартин. — Я рад бы Вам услужить, но не знаю, чем.
Заметив Гордона, он махнул рукой — мол, не до тебя.