Давид против Голиафа
Шрифт:
Были бы неуместными в нашем случае любые предположения, что такая концепция сознания в качестве внутреннего содержания драмы «мирового времени» представляет собой некие вариации на гегелевские темы. Более того, излагаемое здесь – это, скорее, своего рода «Антигегель», причем не только в том плане, что германский философ находился в луче воздействия первой фундаментальной позиции из только что упомянутых нами, в то время как мы сами вдохновляемся, скорее, второй.
Более принципиально то, что для Гегеля бытие и сознание безусловно совпадали, как, впрочем, и для всей славной вереницы его предшественников, восходящей к Платону… Для нас же существует безусловное нетождество бытия и сознания, таким образом, что если одно есть жизнь, то другое – смерть, если одно есть свет, то другое – тьма.
Добавим, прежде чем перейти к другому плану изложения, то, что сознание – телеологично, в то время как бытие – ни в коем случае; попросту говоря, в этом оппозиционном противостоянии бытие не имеет никакой цели, а сознание обладает способностью к целеполаганию. Сюжетность же и исход глобальной драмы определяются именно тем, какова будет «на выходе» цель Сознания.
3. Культ объекта
В Исламском Средневековье среди суфийских авторов была популярна символическая тема о самозарождении и последовательном развитии через все стадии биологической эволюции единственного человеческого существа, которое приходит за счет внутренних духовных ресурсов к высотам познания и финальному воссоединению с абсолютом. «Живой сын Единственного» – парадигма Адама, реализующего в себе всю полноту возможных состояний существа, подобно, в некотором смысле, барону Мюнхгаузену, вытаскивающему себя за волосы из болота. Цель этой притчи состояла, прежде всего, в том, чтобы продемонстрировать, что «религия тождества» безальтернативна и естественна и всё сущее фатальным образом приходит к ней, начав с личинки, «заведшейся от грязи», и кончая «Архангелом».
Проблема, однако, в том, что ближе к истине не суфийские мудрецы, а герой профана Хемингуэя, который, умирая, хрипит: «Человек, один… не может ни черта!»
История самостановящегося сверхсущества, прописанная тысячу лет назад, лучше чем все дарвины и энгельсы XIX столетия высвечивает несостоятельность эволюционного имманентизма, крах мифа о самодостаточном Мюнхгаузене.
Новорожденный – это беспомощная, бессмысленная личинка, которая с момента своего рождения попадает в тиски общества. Общество учит его узнавать и называть предметы, ориентироваться в пространстве, сообразовываться со временем; общество прививает ему «инстинкт» целесообразности, набор побудительных стимулов, тот симулякр сознания, в котором растворены 999 из каждой тысячи. Биологическая индивидуальность, появляющаяся на свет, – это мягкий воск (в колыбели еще горячий), ждущий соприкосновения с твердой поверхностью печати, которая выдавит на нем неменяющийся до могилы знак.
Эта печать – Общество. Но кто ее сделал? Понятно, что не какойто конкретный человек за счет собственных духовных и интеллектуальных ресурсов и не группа людей, и не все люди вместе в своей муравьиной непрерывной деятельности, будто бы что-то меняющей или что-то подтачивающей. Ведь все они рождаются беззащитными перед уже готовой формой, которая существует до них и вне них.
При этом мы не встаем на платформу того крайнего упрощения и банализации вопроса, которой является марксистский тезис: «Бытие определяет сознание». Дело обстоит совсем иначе. У новорожденного будущего человека нет никакого сознания, а Общество как раз представляет собой сознание в некой объективированной, проявленной в виде определенной системы, форме. Все Общество в совокупности есть сознание, данное в своей неподлинности. Мы имеем в виду, что сознание, «материализованное» в виде Общества, не свидетельствует ничего, не подразумевает ничего, но является просто самодостаточным контентом, оттиском живой духовной реальности, которая на уровне Общества непосредственно не проявляется.
Человек, вброшенный в «нулевом состоянии» в конкретную цивилизацию, обнаруживает в ней застывшее сознание как объект. Это напоминает программу компьютера, по которой тот работает в определенном режиме, совершает определенные действия в ответ на определенные сигналы, – но при этом «не знает», что он включен.
Мы обнаруживаем неполное совпадение между печатью и оттиском. Сам по себе этот зазор не является активной творческой силой. Он всего лишь образует то рассогласование, ту «щель», куда может войти нечто, не составлявшее часть «программы».
Общество есть форма существования псевдосознания, иными словами, существования сознания как объекта. Человек же появляется на свет как некое конкретное единичное бытие, внутрь которого вставлен «кусочек» небытия. Это небытие дано в момент появления физического индивидуума как его уязвимость, преходящесть, неизбежная смерть. Все это различные аспекты общей ситуации, в которой находится единичное биологическое существование: финальность.
О финальности можно говорить в этих трех «ипостасях», которые представляют собой различные уровни интериоризации конца. Уязвимость обнаруживается в первой же ссадине или первой капле крови на эпидерме: ребенок встречается с тем фактом, что он телесно хрупок, а вещественный мир враждебно плотен. Это внешнее, периферийное переживание финальности: ограниченность тела средой, фронт, проходящий на стыке я и не-я по поверхности кожи.
Преходящесть обнаруживается ребенком в феномене исчезновения близких. Умирают старики, умирают родители, несчастные случаи происходят со сверстниками. Те, кто составляли узнаваемый элемент человеческого пейзажа, вдруг исчезают: были – и нет. Это финальность, случающаяся с другими.
Где-то тут же рядом брезжит обнаружение наиболее внутреннего аспекта финальности – «моей» собственной смерти. «Я тоже умру. Меня тоже не будет», – и после некоторого раздумья дополняется: «Как не было раньше». (Не будем забывать, что человек стихийно открывается, в первую очередь, на свое предстоящее несуществование, но очень туго и поздно доходит до не теоретического, а экзистенциального опыта своей «смерти наоборот» – того, что его не было никогда до рождения. Человек склонен – как отмечали неокантианцы – «примысливать себя к прошлому». Самым ярким образом эта невозможность пережить «смерть, предшествующую жизни» выражается в теории предсуществования душ.)
В зрелом состоянии (а зрелость не зависит от биологического возраста!) человек владеет опытом всех аспектов финальности; он остро чувствует смерть внутри самого себя. Именно на этом этапе для него, может быть, начинает брезжить догадка, что его небытие – единственное, что в нем абсолютно его, то есть то, что он не разделяет ни с кем. «Каждый умирает в одиночку», как хорошо сказал Ганс Фаллада. Но этого мало: именно за счет не разделяемой ни с кем смерти «каждый» и является самим собой.
Таким образом, возвращаясь к теме рождения нежной и ранимой человеческой личинки в чудовищном, отчужденном как обратная сторона луны, пейзаже общества, мы приходим к своеобразному треугольнику: Общество (оно же – сознание в его объективированной форме) – индивидуальное бытие, становящееся мягкой субстанцией для восприятия оттиска, – внутреннее небытие, которое составляет уникальность и одновременно неповторимый привкус здесьприсутствия. В этом раскладе внутреннее небытие – «отложенная смерть» – берет на себя функции живого сознания, того, которым наделено свидетельствующее я. Свидетельствование есть результат оппозиции, которая создается фактом абсолютного нетождества между объектным миром и вот этой актуальной и одновременно уникальной финальностью смертного существа.
В конечном счете, через тонкую перегородку физической личности друг другу противостоят два этих полюса, ангажированных в дуэли насмерть: Сознание-объект, воплощенное в Обществе, и свидетельствующее сознание, личное внутреннее небытие, обнаруживающее себя в качестве единственно возможного подлинного субъекта.
2. Крах либерализма и кризис современной истории
1. Бремя истории