Дети
Шрифт:
– В лес? Что происходит в лесу в полночь? – удивляется даже Нахман.
– Что-то случится, Нахман. Сердце мне подсказывает, что случится что-то. Есть у меня такое чувство... Может, потому, что это последняя ночь в году. Когда возникает такое странное чувство, что должно что-то случиться, кажется тебе, что вот оно случается, вот-вот, и нет необходимости, чтобы это еще случилось, потому что в сердце это уже происходит.
– Такая она, – объясняет Саул Нахману голосом отчаяния.
Но Нахман не удивляется тому, что слышит от нее:
– Ночной лес в снегу действительно очень красив.
– Ну, так пошли со мной, Нахман.
– Я не могу. Я ведь охраняю ночью кибуц. Действительно, жаль.
– Саул может немного сменить тебя на посту. В хоре он и так не может участвовать, потому что сильно кашляет и чихает без конца. В лес он не может идти, потому что у него болит горло. Но охранять
Только начала Иоанна приглашать с собой Нахмана , как Саул вскочил со скамьи.
– Пошли, – говорит он. – Придем туда раньше – раньше вернемся.
Издалека лес казался огромной темной горой. Снег лежал на зеленой хвое сосен. Белые длинные ветви казались свечами, пылающими белым светом. Снег поглощает их шаги, в лесу безмолвие. На шоссе Саул освещал дорогу карманным фонариком. Но в самом лесу нет необходимости в слабом свете фонарика, белизна освещает им дорогу. Но они не знают, куда ведут бесконечные тропинки. Следы белок и оленей, гулявших здесь, исчезают в бесконечности, запутывая следы привидений Иоанны, тоже петляющих тут в ожидании нового года.
Рождественская ночь – последняя ночь праздника Хануки. Во всех селах округи звонят колокола навстречу приближающемуся празднику. В кибуце они завершили Хануку большой игрой скаутов в лесу. Она получила роль Ханы, матери семи сыновей, которых она должна была укрыть между кустами в лесу. Все остальные в подразделении играли роль греков, а Саул был их полководцем. Несчастные ее сыновья уже попрятались в заснеженных кустах, и были там действительно несчастны, потому что дрожали от холода. Ночь была студеной, и они вели игру не в обычных своих одеждах, а в одеяниях Ханы и ее сыновей, какие носят в тех теплых краях. Закутаны они был в рваные простыни и одеяла из «коммуны». Хана была облачена в длинное черное платье из шуршащей ткани, которое принес ей Нахман из «сокровищ» своего логова. Платье было тонким, и ветер свободно гулял по ее коже. А злодеи греки, конечно же, побеспокоились, чтобы одежда на них была зимней, как полагается войску, да еще покрыли лица ватными масками, играющими роль брони. Только так они могли вести погоню за несчастными и дрожащими сыновьями, бесчинствовали и ревели между деревьями. И Хана, несчастная мать, ходила по тропам, видимая всем, между кустами. Она пыталась проникнуть в заросли, но тонкие и гибкие ветки хлестали ее со всех сторон, и она сильно страдала. Ей казалось, что это руки людей хлещут по ее телу. И она, такая вот неловкая, была ущемлена до глубины души. Не терпит она никаких избиений, даже неловко получив удар стулом, на который села. Лес был полон воплями греков и звоном колоколов церквей. Она искала укрытие и вышла на лесную поляну. Там встретило ее облако, и месяц ослепил ее светом глаз грека-злодея. Она старается сбежать от луны в глубину высоких и густых деревьев, грек бросается за ней, и это он – сам греческий полководец собственной персоной – Саул! Когда она ощутила его руки, охватывающие ее, и его вопль победителя, звенящий в ее ушах, мгновенно из нее улетучился страх, и она стала убегать даже от месяца, превратившись в мать-героиню Хану, защищающая свою душу и души своих сыновей. Ого, как она сражалась! Швырнул ее греческий полководец в снег, она ударила его ногой, он безжалостно ответил ей. Руки его были немилосердны, как руки греческого полководца, ее уши, глаза, рот, шея были залеплены влажным снегом, но также забиты были снегом и его уши, глаза и рот. Не удалось злодею-греку сломить мужественное сопротивление Ханы. И вдруг – треск. Грек порвал ей платье, драгоценное для нее платье из дома Нахмана, и она теперь лежала в снегу с обнаженной спиной. Рука грека вцепилась ей в спину, зажал ее злодей в объятиях, и навалился не нее всем телом. Но она не сдалась. Глаза ее вперились ему в лицо, и внезапно иссяк боевой дух на лице греческого полководца, гнев его на не сдающуюся еврейку, обрел странное выражение. Он прижал свое лицо к ее лицу, дыхание его коснулось ее носа, лицо его вспотело, ноздри дрожали, и оба его глаза словно превратились в один глаз, большой, расширенный, точно как лунный глаз в бурном облаке. В мгновение ока она уловила шанс, настоящее ханукальное чудо. Греческий полководец лежал на ней, сдавшись ей в плен. Бог послал ему слабость и бессилие, чтобы ее спасти. Она глубоко, с облегчением, вздохнула, насколько это было возможно под тяжестью тела, и неожиданным толчком столкнула его с себя. Злодей откатился в снег, и она сбежала. Никогда не была такой резвой. Ноги ее просто несли. Она ворвалась в заросли кустов, не обращая внимания на удары колючих веток, ибо сердце и так билось изнутри. Ощущение победы заставляло ее углубляться в заросли, преодолевая удары и царапины. Тут она услышала голос грека, преследующего ее между деревьев:
–
Она застряла в глубоком снегу. Это не был голос преследователя. Голос просил ее вернуться. Не голос греческого полководца, а голос Саула несся за ней. От мягкости его тона бегство ее сделалось паническим. Она опустилась на пень срубленного дерева между стенами высоких заснеженных кустов. Ветер раздувал разорванное платье, но, несмотря на это, все тело ее горело. Голос Саула удалялся и затем совсем замолк. Она осталась одна в темном лесу. Грек не нашел место ее укрытия, но чувство победы испарилось из ее сердца. В Сауле было что-то раздражающее, и все же привлекающее. Короткий оборванный крик ночной птицы раздался с ветки ели. Внезапно и душа ее оборвалась и сжалась в тревоге из-за Саула. Забыты были все правила предосторожности, которыми руководствовалась Хана, чтобы не попасть в плен к грекам. Испуганная, побитая, она зажгла карманный фонарик и навела луч на дерево, с которого раздался птичий крик. Логово уже не было больше убежищем Ханы, а убежищем Иоанны. Рукой она сжимала на спине края разорванного платья, сидя на пне и дрожа от стужи и волнения.
– Иоанна! Иоанна! Иоанна!
Весь лес взывал ее именем. Все подразделение, греки и иудеи, при поддержки членов кибуца, с факелами и фонариками искали Иоанну в гуще леса. Большая игра скаутов закончилась. Несчастные дети Ханы все попали в плен к грекам. Часть из них сдалась сама, ибо не могла больше выдержать стужу. Но Хану не нашли, а без нее победа не засчитывалась. Весь лес встал на ее защиту.
– Это было здесь, – слышала она среди кустов голос Саула, – точно на этом месте.
Не стыдно ему рассказывать всем, что это было здесь. Напомнить всем все, что здесь случилось. Если он даже расскажет немного из случившегося, тогда...
И тут она выскочила из кустов, чтобы прекратить в самом начале его откровения. С трудом дыша, задыхаясь, она возникла перед ними, освещенная факелами и фонариками, вызвав общее потрясение. Крики радости потрясли лес.
– Хана, Хана героиня, – вели ее домой с победным кличем. – Хана победила в большом бою! Хана принесла победу иудеям! Позор грекам!
Рядом с ней – Саул. Только он знал, как досталась ей победа. Знал, что не полагаются ей никакие победные клики и весь этот шум. Но ничего не сказал. Шумел вместе со всеми. Ах, до чего ей было стыдно. И еще ей сказали у командира Движения, который должен был в полночь всех построить, в честь праздника Хануки, что там отметят ее мужество. Какой стыд! Пришли они в лагерь, и тут же сменили рваные одежды на форму Движения к построению. Оставалось немного времени до полночи. Как она объяснит Нахману, почему платье порвано? Ему она никогда не лгала. Таков он, что ему просто невозможно лгать. Она просто скроет от него порванное место. Она побежала к его логову, уверенная, что дверь туда заперта, ведь он тоже готовится к смотру. Держать порванное платье в штабе подразделения она не могла, и решила спрятать его пока в пустом доме. В это время весь кибуц шумел, радуясь приближающемуся смотру. Иоанна тайком шла вдоль домов, и никто не видел героиню ночи, убегающей с порванным платьем, кроме луны, естественно.
Небольшой луч пробивался между косяком и дверью. Она толкнула дверь, и Нахман уставился на нее с изумлением. Сидел на поломанном стуле и читал книгу. Задымленная коптилка освещала лишь страницы, мигая, подобно поминальной свечи. Иоанна испугалась, оказавшись лицом к лицу с Нахманом. Он показался ей нереальным, как вся его комната, как тень среди теней. Скомкала платье, и разрыв тут же обнаружился. Она закричала:
– Почему ты здесь? Почему ты не готовишься к смотру перед командиром Движения? Торопись, еще немного, и это начнется.
Он не спросил ее, что она вдруг возникла перед ним. Очевидно, это не вызвало у него удивление, и он спокойно ей ответил:
– Я не участвую в смотрах Движения.
– Почему?
– Я не люблю этот праздник. Не могу петь песню Хануки.
– Песню «Маоз цур» – «Твердыня моего спасения...»? Но почему?
Одно успокаивало ее, что Нахман не будет присутствовать на смотре, и не услышит, как ее провозгласят героиней. Если она не сможет скрыть позора от всех, хотя бы от Нахмана она скроет. Но он чувствовала долг его убедить:
– Нахман, но это действительно невозможно. Это просто странно.
– Нет. Вовсе не странно. Не могу я петь – «Приготовь печь для всесожжения моих врагов, я спою Тебе псалом обновления жертвенника...»
– Я понимаю каждое слово.
– Если так, Иоанна, как можно произносить губами песнь, начинающуюся словом «всесожжение» и кончающуюся словом – «жертвенник». Нет святости в жертвеннике, возведенном в конце всесожжения. Нет! Хотя все мы поем эти слова с вдохновением, я не могу. Это мое личное дело, Иоанна, оно тебя не касается.