Дни нашей жизни
Шрифт:
— Волосовины, — шепотом сказала лаборантка. Ефим Кузьмич вынул лупу и склонился над втулкой.
На ее внутренней поверхности темнели тонкие трещинки. Должно быть, в термической обработке втулку слишком быстро нагревали или слишком быстро охлаждали, сталь перенапряглась и треснула... и теперь это стальное толстое кольцо, такое мощное и крепкое на вид, стало ненадежным: не выдержать ему страшного напряжения предстоящей многолетней работы!
Прибежал Воробьев. Несколько минут он не мог оторвать взгляда от змеящихся трещинок, потом твердо сказал те слова, которые было так трудно произнести:
— Брак. Неисправимый.
Вокруг
Появился Полозов, коротко сказал:
— Дайте-ка лупу!
Он мог бы и не смотреть. Как только ему доложили, что на втулке обнаружены волосовины, мысль его заработала в новом направлении: чем исправить беду побыстрее. И склонился он над этими роковыми трещинками только для того, чтобы выгадать время, пока в его голове сложится решение. Затем он выпрямился и обратился к Воробьеву и Ефиму Кузьмичу:
— Втулка для третьей поступила? Пойдемте поглядим, что там можно сделать.
И они пошли — все трое внешне спокойные — на склад заготовок. Их деловитость разрядила напряжение. Кто-то выругался, кто-то добавил, — каждому хотелось облегчить душу. Примчался со стенда Гаршин, откуда-то вынырнула Карцева.
— Что вы трясетесь? Позовите Любимова! — крикнул ей Гаршин, и она послушно побежала за начальником, даже не заметив его грубости.
Перед Любимовым все молча расступились. Был он бледен и шагал как обреченный. Наклонился и долго всматривался в тусклую поверхность металла, в тончайшую паутинку трещинок.
— Все, — отворачиваясь, произнес он и медленно пошел обратно.
Гаршин догнал его:
— Георгий Семенович...
Любимов страдальчески сморщился и сказал, махнув рукой:
— А тут еще краснознаменцы... Черт их принес! Вы вот что... позвоните Диденко, а то ведь они сейчас придут... Проточку и балансировку ротора обещал им... Отмените.
Любимов говорил как больной. Одна неотвязная мысль преследовала его с той минуты, когда он услышал тяжелую весть. «Я это предвидел, этого боялся, а все равно — срыв плана на мне, отвечать — мне...»
Гаршин вдруг дернул Любимова за рукав, засмеялся и воскликнул:
— Ничего не надо отменять!
Пригнувшись к самому уху Любимова, он начал быстро и горячо объяснять ему, что и как можно сделать. Рабочие с любопытством наблюдали, как постепенно прояснялось лицо начальника цеха. Наконец Любимов одобрительно кивнул и быстро прошел через цех в свой кабинет, а Гаршин, подмигивая самому себе, направился в тот угол, где, ожидая отправки, стоял на стойках готовый ротор первой, уже испытанной турбины.
— Вот оно что, — пробормотал кто-то из сборщиков.
— С Гаршиным не пропадешь, — откликнулся второй.
— А что ж? Как говорится — хоть стыдно, да сытно.
Еще кто-то вслух подумал:
— Тридцатого не испытать — сорвется весь план...
Молодой сборщик растерянно спросил:
— Это что же теперь делать будут?
Ему не ответили. Хмуро и молчаливо, не сговариваясь, все пошли по своим местам.
А вокруг ротора первой турбины началась лихорадочная суета. Не глядя друг другу в глаза,
Валя вела кран к указанному ей месту, с удивлением стараясь понять, что там происходит.
Возбужденная, с красными пятнами на щеках, стояла в центральном пролете Аня Карцева. Она тоже косилась на ворота и замирала каждый раз, когда калитка открывалась: не краснознаменцы ли? Она поняла, что решили сделать Любимов и Гаршин, и как-то не задумывалась, хорошо это или плохо. Она думала только о том, что план — стахановский план, которого они все так добивались! — под угрозой, что будет ужасно, если делегатов Краснознаменска придется встретить такой горькой новостью... что, наверно, потом как-нибудь быстро наверстают...
Когда кран поднял и медленно понес через цех многотонную махину ротора, поблескивающую отполированными поверхностями вала и массивных колес, Аня мысленно торопила крановщицу: «Ну скорее, Валечка, милая, скорее!» — и дрожала от нетерпения, потому что кран полз медленно и настороженно, с тяжким скрежетом.
Втулка, предназначенная для третьей турбины, была на термической обработке, и Полозов убежал в термический цех выяснять, когда ее подадут, а заодно отругаться по поводу брака.
Ефим Кузьмич и Воробьев подсчитывали:
— Обработка токарная — двадцать часов, разметка и долбежка пазов — четыре часа, посадка — полтора-два часа, потом насадка муфты... проточка всего ротора...
— Как ни крути, а с момента, когда втулку подадут, — не меньше тридцати — сорока часов.
Тень от проплывающей над пролетом махины на минуту легла на их и без того сумрачные лица. Оба подняли головы и проводили взглядом медленно удаляющийся ротор.
— Да, так вот... — первым заговорил Ефим Кузьмич. — Если втулку подадут, ставлю лучших токарей в смены — Назарова, Пакулина...
Воробьев отвел глаза от ротора, плавно покачивавшегося на гигантском крюке, и неуверенно спросил:
— Может, и мне стать в ночь? А? После Назарова? Я попробую скоростным...
Ему очень хотелось сейчас же, немедленно стать к станку и целиком уйти в привычную, простую, до конца ясную работу. Лишь бы не идти туда, к балансировочному станку, где он будет вынужден или вмешаться, или своим молчаливым присутствием одобрить махинацию, придуманную Гаршиным. Он не имеет права отменить распоряжение начальника цеха, но и промолчать тоже не имеет права. И он с тоской представлял себе последствия своего вмешательства. Не ссору с Гаршиным и Любимовым — черт с ними! — не сложное обсуждение их поступка на партбюро, а может быть, и на парткоме... нет, он представлял себе, как весь завод облетит досадная новость: турбинный не сдаст к первому числу турбину, турбинный в хвосте всех цехов, из-за турбинного сорван стахановский план... Он представлял себе, как вот-вот появятся делегаты Краснознаменска, посланцы строителей, которым турбинщики дали торжественное социалистическое обязательство! — и надо будет сказать им: простите, подводим... Кто бы ни был виноват, а в итоге — спрос с турбинщиков!.. И, наконец, он представлял себе унылое настроение товарищей по цеху, когда на доске соревнования они увидят свой турбинный — на последнем месте, на черепахе.