Древняя Русь. Эпоха междоусобиц. От Ярославичей до Всеволода Большое Гнездо
Шрифт:
IV
Владимир Мономах умер 19 мая 1125 г., 73 лет от роду, во время паломнической поездки к легендарному месту убиения святого Бориса на реке Альте, где его «потщанием» была построена «церковь прекрасна» в память святых братьев. Тело великого князя было привезено в Киев и положено в Софийском соборе рядом с гробом отца.
Современники и отдаленные потомки дружным хором прославили Мономаха как образцового христианского государя. Летописцы соревнуются друг с другом в расточении ему изощренных славословий. Киевский книжник, автор похвального слова Владимиру в Ипатьевской летописи, говорит, что он «просвети Русскую землю, акы солнце луча пущая; его же слух произиде по всим странам, наипаче же бе страшен поганым, братолюбец, и нищелюбец, и добрый страдалец за Рускую землю»; на его похоронах «народ и вси людие по нем плакахуся, якоже дети по отцю или по матери».
А
И точно, летописцы последующих лет, желая воздать хвалу какому-нибудь князю, непременно соизмерят его дела с достославными деяниями Владимира Мономаха. Вот сын его Мстислав Владимирович потрудился немало для Русской земли, как добрый наследник великого отца: «Се бо Мьстислав великый наследи отца своего пот, Володимера Мономаха Великаго. Володимер сам собою постоя на Дону и много пота утер за землю Рускую». Князь Галицкий Роман Мстиславич неутомимо бился с половцами и «одолевша всем поганьскым языком» (все языческие народы), — а все потому, что «ревноваше бо деду своему Мономаху, погубившему поганьна измаилтяны, рекомыа половци… тогда и Володимер Мономах пил золотым шеломом Дон и приемшю землю их всю и загнавшю оканьныя агаряны». Северо-восточный летописец XIII в., сочинивший надгробное слово Всеволоду Большое Гнездо, имел перед глазами летописную характеристику Мономаха и местами дословно списывал оттуда. И то его князю было не зазорно, а в почет.
Время Владимира Мономаха осталось золотым веком в памяти русских людей. Сто с лишком лет спустя безымянному автору «Слова о погибели Рускыя земли», глазами полными слез озиравшему Русь, лежавшую «впусте» после нашествия монголов, сами собой вспоминались те благословенные времена, когда именем Владимира Мономаха половцы пугали своих детей в колыбели, литва не смела из своих болот на свет показаться, венгры укрепляли каменные стены своих городов вратами железными, дабы их великий Владимир не покорил, немцы радовались, что они далеко — за синим (Балтийским) морем; буртасы же, черемисы, чудь и мордва бортничали и платили Владимиру дань медом, а греческий император от страха великие дары к нему посылал, чтобы великий князь Владимир Царьград у него не взял.
Не следует думать, что во всех этих случаях восторженным пером древнерусских книжников двигало одно лишь стремление к льстивой идеализации. Всеобщее восхищение личностью и делами Мономаха, особенно нравственными его качествами, было вполне искренним. Но, читая панегирические отзывы о христианских добродетелях «чюдного князя», надо, конечно, помнить, что верхняя планка нравственных требований, которую церковь предъявляла мирянам вообще и сильным мира сего в частности, стояла, прямо скажем, не очень высоко, ибо усвоение древнерусским обществом даже простейшей церковной обрядности, не говоря уже о нравственных заповедях христианства, продвигалось с величайшим трудом. Например, митрополит Никифор в своем послании о посте ставит Владимира вровень с собой по части искушенности в богословских вопросах постничества, не находя нужным много распространяться перед ним на эту тему: «И много иного я мог бы сказать в похвалу поста, если бы к кому-нибудь другому было [адресовано] писание это. Но поскольку к тебе, доблестная глава наша и [глава] всей христолюбивой земли, [обращено] слово это, [к тебе], которого Бог издалека предопределил и поставил, которого из утробы освятил и помазал, смесив царскую и княжескую кровь, которого благочестие воспитало, и пост вскормил, и святая Христова купель с младых ногтей очистила, то не нужно говорить тебе о посте, а тем более о неупотреблении вина или пива во время поста. Кто же не знает соблюдения тобой этих [заповедей]? Только полный невежда или бесчувственный человек не понимает этого. Все видят, и все удивляются этому». Но простой факт соблюдения князем постной диетики только и может выглядеть значительным духовным подвигом на фоне этих «всех», то есть княжеской дружины, упорно отказывавшейся подчиняться предписаниям поста в ущерб традиционным еще с языческих времен княжьим пирам{123}. «Мы знаем, — продолжает Никифор, — что ты готовишь для других торжественные обеды и делаешь все, чтобы пригласить [на них] ради княжеского величия как живущих по закону, так и тех, кто живет вне его [то есть постящихся и нарушителей поста]… И когда другие объедаются и упиваются, сам ты сидишь и наблюдаешь, как другие едят и упиваются, и [хотя] ты довольствуешься скудной едой и малым питьем, кажется, что ты с ними ешь и пьешь. И так ты угождаешь подданным твоим, и терпеливо сидишь и смотришь на тех упивающихся, которые являются твоими рабами. И этим поистине угождаешь им и покоряешь их».
Или возьмем «преизлихую» честь, оказываемую Владимиром «чернеческому и поповскому чину». Для того чтобы понять повседневное отношение светской знати к духовенству и монашеству, нужно послушать хотя бы самого Мономаха, который в своем «Поучении» призывает сыновей «не устраняться» епископов, попов и игуменов, с любовью принимать от них благословение, «по силе» любить их и «по силе» же подавать им. Большего, очевидно, и желать было нельзя. А «устранялись» от общения со священниками и монахами и в самом деле в массовом порядке — либо по «гордости», либо в силу неизжитых языческих предрассудков. Летописец сетует (разумеется, обращаясь не к простонародью, а к читателям из высшего круга общества), что его современники, называя себя христианами, живут «поганьскыми» нравами: в церковь не ходят, а встретив
231
Речь идет о широко распространенной и дожившей до XIX в. примете, согласно которой встреча с монахом является дурным знаком.
Некоторые, по виду христианские, добродетели Мономаха имели своим источником не одни только евангельские заповеди, но также и формально схожие с ними языческие традиции, глубоко укоренившиеся в древнерусском быту. Щедрая раздача Владимиром милостыни, конечно, бросалась в глаза, особенно в сравнении со скаредностью Святополка, в связи с чем митрополит Никифор, как и летописцы, не преминул похвалить его за то, что он не собирает сокровищ на земле: «Знаю, что с тех пор, как родился и укрепился в тебе ум, с того возраста, когда стало возможно заниматься благотворительностью, то руки твои, по Божьей благодати, ко всем простираются и никогда не было [тобой] спрятано сокровище, никогда ты не считал ни золота, ни серебра, но, все раздавая, черпал обеими руками и доселе». Между тем в рамках дружинных отношений щедрость издавна считалась одной из первейших доблестей вождя, не имевшей, естественно, никакой связи с душевным спасением {124} . Нелишне также заметить, что кое-что из приписываемого Мономаху его панегиристами вообще не может быть поставлено ему в личную заслугу. Так, Никифор в другом месте восхваляет простоту княжеского обихода, видя в этом проявление христианского смирения: «Что надо говорить к такому князю, который больше спит на земле и избегает домов и отказывается от ношения светлых одежд и, ходя по лесам, носит сиротскую одежду и, по нужде входя в город, ради власти, одевается в одежду властителя!» Однако здесь его устами говорит византийский царедворец, привыкший к строгому придворному церемониалу и пышным одеждам императора и вельмож. Между тем в постоянном ношении Мономахом простого платья нет ни грана христианской аскетики. Большую часть своей долгой жизни он провел в дороге. За ним числилось 83 только «великих пути» (больших, далеких походов или мирных разъездов в разные концы Руси), а «меньших и не упомню», признается он в «Поучении», впрочем не забыв упомянуть еще около ста своих однодневных перегонов из Переяславля в Чернигов (около 140 километров), пришедшихся на время княжения там его отца Всеволода. А ведь помимо этих бесконечных перемещений «по казенной надобности» были еще и бесчисленные звериные «ловы» в лесных «пущах» княжьих охотничьих угодий, во время которых, пишет Мономах, «два тура метали меня рогами вместе с конем, олень меня бодал, а из двух лосей один ногами топтал, другой рогами бодал; вепрь мне на бедре меч оторвал, медведь мне у колена потник укусил, лютый зверь [волк?] вскочил мне на бедра и коня со мною опрокинул… И с коня много падал, голову себе дважды разбивал и руки и ноги свои повреждал…» [232] . Так до ношения ли тут «светлых одежд» княжеских?!
232
Может быть, во время одного из таких охотничьих единоборств Владимир Мономах потерял золотой нашейный амулет, найденный в 1821 г. в лесах под Черниговом. Славянская надпись на нем гласит: «Боже, помоги рабу твоему Василию [церковное имя Мономаха]. Аминь». Греческая надпись представляет собой заклятие, смысл которого не имеет однозначного толкования (см.: Оболенский Д. Византийское Содружество Наций. Шесть византийских портретов. М., 1998. С. 483—484).
«Поучение» Мономаха вообще предоставляет незаменимый материал для соблюдения равновесия между литературным образом «чюдного князя» и его подлинным нравственным обликом. Заглянув туда, мы не обнаружим ни эпического героя, ни выдающегося подвижника христианского благочестия. Автор сам не становится в героическую позу и не призывает других к чему-то непосильному. Наоборот, по страницам «Поучения» повсюду разлиты снисходительность, терпимость, компромисс. Если Мономах и берет на себя смелость иной раз указать на собственный пример, то именно потому, что поступки его никогда не выходят за пределы среднего и типического, повторить их по плечу любому человеку. Недаром он адресуется не только к своим детям, но и ко всякому, кто «примет» написанное «в сердце свое», дабы «тако же и тружатися». Впрочем, если следовать всем его наставлениям покажется читателям чересчур обременительным, то и это не беда — «аще не всего приимете, то половину».
Предполагаемый читатель Мономаха, разумеется, не простолюдин, не купец, не тот, кто добывает себе пропитание мирными занятиями. Это — князь, княжич или вообще благородный «муж», проводящий дни верхом на коне. К нему и обращается Мономах с ворохом житейских, бытовых, религиозных и политических советов и наставлений. Для такого человека жизнь — это не работа, а «труд», «мужьское дело», связанное с войной, управлением и специфическими развлечениями, вроде охоты на диких зверей, дело, которое надо «творить», не боясь смерти «ни от рати, ни от звери», ибо «никто же вас не можеть вредитися и убити, понеже не буде от Бога повелено». Для того чтобы достойно «тружатися» на этом поприще, нужно всего-то одно — победить в себе леность, мать всех пороков. Ведь, поддавшись ей, «кто что умееть, то забудеть, а чего не умееть, а тому ся не учить». А надо наоборот: «Что умеючи, того не забывайте доброго, а чего не умеючи, а тому ся учите». Князю и «мужу» все подобает делать самому, за всем приглядывать хозяйским оком: в «дому своем» и «на войну вышед» — «не ленитися», не полагаться «на тивуна, ни на отрока», ни «на посадницы», ни «на биричи» (тогдашние глашатаи и судебные исполнители), ни «на воеводы». Тут Мономаху не в чем себя упрекнуть: все, что надлежало делать другим, «то сам есмь створил, дела на войне и на ловех, ночь и день, на зною и на зиме, не дая собе упокоя»; и на княжьем дворе все «сам творил что было надобе, весь наряд и в дому своем… и в ловчих ловчий наряд сам есмь держал, и в конюсех, и о соколех и о ястребех»; и «церковнаго наряда и службы сам есмь призирал». (Митрополиту Никифору, впрочем, казалось, что князь, будучи не в силах усмотреть за всем лично, чересчур полагается на мнения своих слуг: «Кажется мне, что поскольку ты не в состоянии сам видеть все очами своими, то от служащих орудием тебе и приносящих тебе слухи, иногда наносится вред душе твоей. И так как слух открыт, то… через него входит в тебя стрела».)