Древо света
Шрифт:
— Оправдываешь Балюлисовых детей?
— Не оправдываю, не сужу — слишком мало их знаю. Думаешь, многое тут изменилось бы, наруби Пранас уйму дров, а Ниёле — обдери свой маникюр о Чернухину цепь? Завтра же Лауринас натаскал бы еще большую кучу сушняка, хоть сарай и так набит под завязку, корова завтра снова будет брыкаться, а они, вместо того чтобы продать ее, и дальше станут с ней мытариться. Пока беда не случится. Растроганные их немощью, мы хотели бы помочь, но ведь жизнь наша не здесь, и они это понимают. Не умеем мы срастись с их деревьями! — Елена помянула деревья, и это несколько противоречило ее утверждению, что они не понимают
— Снова правы? Куда ж ты гнешь?
— Едва начав, мы торопимся поскорее все закончить, горим от нетерпения, нельзя ли выполнить работу быстрее, судим да рядим, нужна ли она вообще, а они спокойно продолжают работу, у которой ни начала, ни конца. Если труды их бессмыслица, то не бессмысленна ли природа, сама жизнь?
Странные, более чем странные речи. О многом Елена умела судить трезво, вникала в его дела, но давно уже не претендовала на роль ясновидицы, давно не была Олененком.
— Не понимаю. Детей-то их ты осудила?
— Нет, только не лгала.
— Погоди! Вот ты изматывалась со свиньями, с коровой. Не одну осень гнула спину в родном гнезде, вместо того чтобы сидеть в аудитории… Кому это нужно было?
— Мне. Мне самой! В детстве все по-другому, вспомни. В детстве мы с родителями еще одно, словно никто и не перерезал пуповины. У тебя иной опыт, но и тебе кто-то заменял отца… Родители — корни и стволы наши, мы — цветы их и листья.
— Не слишком ли трогательно, Олененок?
— Правда всегда трогательна. Единство — как перезревший одуванчик. Подул ветерок — и нет пушистого шара… Родители, пока мы малы, свет, рассеивающий перед нами тьму. Помню, маленькой еще была и меня часто пронзала мысль: а что, если этот свет зажжен моим страхом? Если не существует никакого света, а есть лишь маленький, едва заметный огонек?…
— По-твоему, и я должен был сгнить в этом проклятом родительском местечке? Сгнить?…
— Разве я это говорю?
— Говоришь, говоришь! И считаешь себя святой. А я за всех вас… этими вот руками, — протянул их, хорошо, хоть не видно в темноте, как они дрожат, — пытался создать что-то на пустом месте… Там даже кленок не рос! Что же? И наша дочь будет когда-нибудь вот так говорить о нас?
Статкус не собирался упрекать Нерингу — гневался на Елену, годами — лишь теперь понял! — годами не расходовавшую душевных сил, пока он платил за все наличными, кровью сердца, убеждениями, ранней старостью.
— Боюсь, еще хуже будет говорить, — не сдержалась и Елена, хоть и обещала себе не растравлять его ран.
— Обо мне, хотела ты сказать? Обо мне?
Подкатился, ткнулся в колени Вельс-Вальс-Саргис, виновник всех бед, потерся о ногу Статкуса. Мокрый, взъерошенный, перепачканный, прижался к Елене. Поскуливая, требовал крыши над головой, спасения от одиночества и тьмы.
Белея исподним, прихрамывая, приближался Лауринас.
— Явился? Куда же тебя, неслуха, на ночлег определить?
— Постелите рядом с кроватью мешок, — посоветовала Елена. — Может, и у хозяйки не на подушках почивал?
Дрожащие пальцы Статкуса лезли в расстегнутый ворот, поближе к расходившемуся сердцу…
…Не справляется сердце. Перебои. Жара, ни ветерка, ни дуновения. Над головами навис яростный ком солнца,
— Слушай, папа, ты меня еще любишь? — Не голос — шелест цветущей вишни.
Дочь. И не скажешь, что три года назад пыталась отравиться.
— Думаю, все еще люблю.
— Думаешь? Как же мне поверить, если сам сомневаешься?
Неринга несколько разочарована, однако ее сияющее личико так и искрится оптимизмом. Свежа, словно только-только выбралась из бассейна, хотя довольствуется примитивным душем. На спорт времени у нее нет. Девиз Неринги: будь всюду, где весело. Ему снотворное Лининой матери дорого обошлось. А ее, как ни странно, не ввергло в пучину. С туманом барбитала испарилось и недоверие к миру взрослых.
— Может, и сомневаюсь, но не в своем отцовском чувстве. В себе, Нерюкас, в себе… — Статкус пытается притупить ее проницательность полузабытым ласковым именем. Когда-то эта девочка, и не глядя, видела его насквозь. Наблюдательность сохранилась с тех пор. Как бы то ни было, но, что застала его за этой мазней, смущало. Именно мазней. Можно ли иначе назвать рядом с ее сверкающим жизнелюбием его жалкие потуги?
Сдавило горло, облипшие пересохшей краской руки будто в струпьях. Неужто всерьез надеялся помнящими юношеский взлет мазками вытолкнуть из сердца тяжесть, причина которой не атмосферные безобразия? С утра успел вывести свою подпись под полуфиктивным актом приемки. Мог утешать себя — не он один такой! — однако все оправдания уже давно израсходованы. Смешивая отвыкшей рукой краски, ощупывая грубый холст, надеялся вырваться на вольный, не признающий оговорок и обещаний простор. Когда-то сам отказался от него — жизнь влекла, сильнее, чем бледное ее отражение.
— Так легко от меня не отделаешься. Должен будешь делом доказать, что еще любишь хоть немножко.
— Так чего тебе? — На лице Статкуса гримаса человека, которому помешали.
— Хочу, чтобы ты пригласил меня в кино.
— А головка у тебя не перегрелась?
Головка встряхивает льняными, обесцвеченными химией локонами.
— Нет. Просто не с кем пойти.
— Тебе?
Вокруг же роем роится, не разберешь, с кем давно дружит, с кем минуту назад познакомилась.
— Я теперь со всеми в состоянии войны.
— Не верю, не верю… не верю!
— Сунула приятелям твои «Вишни», а они отрицательно отреагировали.
Полные вишен пригоршни ребенка… Черные вишни на желтой соломе… Величайшая скорбь его детства!
— Разве это… может быть причиной? — Кажется, сердце выскочит. Как осмелилась? Раздеть его донага перед какими-то?…
— Откровенно говоря, папа, начинаю не понимать, почему ты не стал художником.
Топчет отца ради шутки? Пусть не самого лучшего отца. Ведь все знает про вишни…