Древо света
Шрифт:
— Только через мой труп! Только через мой…
Он хотел повторить еще и еще раз, чтобы поверили в непоколебимость решения, но дрогнул потолок. Пришел в себя среди белых стен, белых халатов, белых лиц.
— Только через мой… только… через… мой…
Не слишком связно, зато понятно.
Стучали, падая на землю, яблоки, но не свидетельствовали ни о всемогуществе природы, ни о вечной ее жажде обновления с помощью созревшего и сорвавшегося с ветки плода. Статкус слышал, как ворочается от этого стука Балюлис. Пока не сморит сон, будет пощипывать брови и раздумывать, куда девать яблоки. Соберешь в кучу — гниют. Чернуха жрет, но не столько же. Не раздадутся ли за окнами какие-нибудь
…Высокий, прямой, в немного вызывающем под летним-то солнцем темном костюме. В руке палочка, но, вероятно, так, ради щегольства — помахивал ею, а песок попискивал под твердыми и словно вбиваемыми в землю шагами. Вдруг остановился, аккуратно опустил у ног поблескивающую никелированными застежками импортную сумку. Подчеркнуто четко нагнулся, расстелил полотенце. Широкое, в крупных желтых и красных маках. Палка воткнута в песок, на нее повешена соломенная шляпа, в шаткую ее тень брошены блеснувшие на солнце темные очки. Теперь черед хорошо пошитого пиджака, по складочке уложены брюки, поверх брошены яркие, в цветных ромбиках носки. Угловато, все так же не сгибая опины, опускается на песок, не обращая внимания на снующих туда-сюда голеньких, визжащих детишек. И, покосившись на собственную тень — толпа курортников ему по-прежнему безразлична, — начинает отстегивать правую ногу. Несколько привычных движений, и — нога в руках, неживая, блестящая, отражающая солнце. На том же ярком, веселом солнечном свете оказывается и корявая культя… Что еще отстегнет этот вдруг уменьшившийся человек, составленный из отдельных частей, некогда, вероятно, до войны, бывший здоровым и неделимым, как все люди? Пока Статкус стоял, парализованный увиденным, его не покидало ощущение, что человек может отстегнуть голову, положить ее на колени или на кучку одежды. Он машинально даже ощупал свое тело, проверил, на месте ли все его части. Не сомневался, что и сам обрублен, живо представлял, как пальцы вдруг провалятся в пустоту, еще помнящую упругость мускулов…
— Ничего не слышишь? — шевельнулась рядом Елена.
— Что? Где?
Он все стоял на том мрачном пляже, а она прислушивалась к боковушке. Стоны! То едва слышные, то раздирающие голову и сердце. Казалось, за стеной умирает человек и никто не наклоняется, не спрашивает, что с ним.
— Сон какой-то видит. — Ему хотелось, чтобы это было сном.
— Страшный, если это действительно сон.
— Разбуди-ка, Елена, капель каких-нибудь дай.
Сам не двинулся. Казалось, встанешь и упадешь: вместо ног пустота.
Елена поднялась, завозилась у двери. Щеколда. Повсюду эти щеколды Матаушаса Шакенаса. Сам кузнецу заказывал, сам ковать помогал. Их бряканье мертвого бы подняло, но то ли сон, то ли не сон Петронеле не нарушило.
Голос Елены. Зовет далеко ушедшую вернуться:
— Хозяйка, а хозяйка! Слышите меня? Хозяйка!
— Не на-да! Не на-ада!
— Лекарство подать?
— Не на!.. Кто тут? Ты, что ли, дочка?
— Плохой сон приснился, матушка? — Ласковый голове Елены, что живительный предрассветный ветерок, раскачивающий тяжелую, облитую росой ветку. — На левом боку заснули, вот и привиделось.
Слышно, как, обняв Петронеле, помогает ей повернуться на другой бок.
— Все одно и то же снится, доченька. — Нежность старухи необычна. — Всю жизнь одно и то же. Вроде бы наша усадьба, и кусты, и деревья, да только подует ветер, сомкнутые ветви расходятся, и вижу: притаились в кустах, винтовки рядом
— Кто… они?
— Да эти вот, с винтовками! Сидят, выжидают. Зайдет солнышко — выскакивают и шасть внутрь…
— В избу? — У Елены пересохло во рту.
— На сеновал, в кухню, в хлев. В горницу набьются. Шкаф нараспашку, обои со стен дерут…
— Зачем?
— Как зачем? — удивляется Петронеле. — Жеребца Жайбаса им подавай!
— Так ведь у вас к тому времени Жайбаса-то уже не было? — Елена забывает, что ей рассказывают сон.
И Петронеле тоже забывает.
— Где там, еще в самом начале оккупации реквизировали. Мы двух лошадей держали. Жайбас, конечно, уже не тот был, но в работе незаменимый. Нам старую кобылу оставили, а жеребца увели. Мол, ограбленному большевиками хозяину. Старику квитанцию сунули, что забрали…
— А тем квитанцию не показывали?
— Как же! Только не помогло. Утаиваешь! Коли не жеребца, то Волка своего. Упрут винтовку в грудь и… — Слышно, как шарит ладонь Петронеле, ловит руку Елены и прижимает к хрипящей груди.
— Во сне, значит?… — пытается Елена вернуть Петронеле к разговору о снах. Может, там меньше ужасов, чем в жизни?
— Не разберу, милая. Стара стала, все в голове путается. Видеть видела, а вот когда да где, да что, не помню. Кажись, дуло это мне наяву в грудь наставили. Лауринаса — к стенке, и меня гонят, показывают, чтобы рядом на колени пала… А тут — цок-цок! — прискакал Жайбас. Винтовки-то — пиф-паф! Жайбас с копыт… Жуть, горло перехватило, у него из брюха, как из бочки какой, собака выкатывается. Кричу: да не наша эта! Нашего уже застрелили! А они животы надрывают от хохота и ну палить по собаке… А тут Казюкелис наш, мертвый, без кровиночки в лице, к нам через поле руки тянет…
— Сын?
— Старшенький, доченька, старшенький. Его и искали, все вверх ногами переворачивая. Не Жайбаса, не пса, не винтовку ту проклятую — его! Теперь хорошо помню. Все помню. И одни ищут, и другие ищут, — снова уже не про сон окрепшим, будничным голосом, не таким подавленным, но не менее скорбным повествует старуха. — Тихий, боязливый, все пичугам скворечники ладил, где уж ему с винтовкой-то шастать? Выдумка Лауринаса, гордыня его та винтовка!
— Недавно рассказывал, что утопил…
— Утопил! Как змеюку поганую, утопил. А кто поверит? Кому докажешь, что выбросил? Хоть из-под земли достань, а подай! Головой отвечаешь! Если не сам, близкие твои… ребенок.
Снова о ребенке, о Казисе, которого нет и который, может, только потому лучше всех, ближе материнскому сердцу.
— Почует, бывало, этих, с винтовками, и опрометью в лес! Через поля, луга, реку. Никто ничего еще не знает, а он: пойду, мама, погуляю. Прихватит краюху, сала кусок и прямиком к реке. Легок на подъем был, но как-то раз обмишулился — не выплыл. В водоворот угодил, закрутило, занесло под колоду. Вместе с ней и вытащили. Не поверишь, дочка, обрядили, как живой лежал, словно прилета грачей ожидая… Белый-белый, волосики льняные… Красивый!
Красивый. Сказала, точно припечатала. Красивый. Богатство, удача, здоровье — все меркнет перед красотой, которая и примиряет с потерей, если вообще возможно с ней примириться.
— Иди, доченька, иди ложись. Подремлю чуток. День-то не задержится, развиднеется — вставай.
— Вы все-таки таблеточку валидола пососите. Что было, то было. Не вам одним довелось… Теперь что, теперь люди и ко сну спокойно отходят, и встают без страха. Другие-то вон и знать ничего не знают про то, что было… Было — не было. Где-то, с кем-то… — утешает Елена, прикрывая одеялом, думая уврачевать словом открытую рану, долго скрывавшуюся за суровой нахмуренностью бровей, за постоянным ворчанием и покрикиванием. — Живете, никому ничем не обязанные. Это ведь счастье, матушка, дождаться старости там, где свет увидел, рос…