Древо света
Шрифт:
— Что, красавица, столбом встала? Приехала и катись дальше, — попытался выдворить ее Лауринас.
Странно, но сегодня в нее не вцепилась даже Балюлене, хотя должна была ухватить и не выпускать. Из своего поднебесья — Акмонайте не только в кости широка, но и вверх вымахала — немало видит она, кочуя с хутора на хутор, так что Петронеле, и носа со своей усадьбы не казавшая, целую педелю после ее визита смакует страшные или смешные случаи. Приходится верить.
Покосилась Акмонайте — пороховой погреб, а не кухонька. Подошла, подергала осторожненько — изнутри заперто.
—
Молчание.
— Ладно, скажу, не буду мучить. От Морты. Морта Гельжинене передать просила. Не ждала, а?
Молчание. Только тяжелое дыхание за дверью, словно кто меха раздувает.
Что? Уже и Морта Гельжинене не интересует? А ведь прошлый раз расспрашивала неотвязно. Конец света!
— Слышь, тетя Петроне? Морта от племянничков в дом для престарелых удрала. Пенсию туда перевела и сама в Шукачай переселилась.
Слышит! Как голосок Акмонайте, стены пронизывающий, не услышать! В другое время ухватилась бы — не оторвешь: что, как, где да почему? — а тут ни звука. Что случилось в Балюлисовой усадьбе, где всегда можно было малость передохнуть? Балюлене не интересуется Мортой, самой Мортой! Балюлис кривится, словно муху проглотил. Уж не из-за этого ли щенка?
— Какого зайца пасете? Где у него глаза-то? — прорвало Акмонайте, смирившуюся с тем, что не удастся нынче отведать тающего во рту здешнего сыра.
— Саргис это, — не хотел вступать в беседу Лауринас.
— Сторож? Бесхвостый? Так ведь и на собаку-то не похож!
— Ты, Акмонайте, тоже с заду на девку не похожа, только спереди, а ведь до се девка.
— Эка важность, дяденька. Все равно ухаживать не станешь.
— Лучше уж за жердью, чем за тобой.
— Во-во. Вместо девки — жердь, вместо собаки — блоха! — не сдавалась Акмонайте, привыкшая точить лясы и нисколько не обиженная. — Постой, где же я таких обрубленных видела? — шлепнула себя по лбу. — Точно, около Бальгиса! Профессорша там одна с дочкой отдыхает. И художник, малость чокнутый… У них целая свора этаких-то.
— Ладно. Езжай, езжай! — Балюлису все не удавалось спровадить незваную гостью. — Не кажи чужим людям, сколь мозгов в голове осталось.
— Мне хватает. А у тебя, дядя, хоть ты и семи пядей во лбу, не выгорит с собачонкой.
— Это почему?
— Не будет она тебе сторожем!
Уперлась на своем Акмонайте, как в молодые годы, когда какой-нибудь парень намеревался поприжать в темном уголке, а она рвалась на свет. При батюшке с матушкой целуй! Не словом, так силой отобьется: одному кавалеру, говорили, руку вывихнула. А сейчас подстегивали ее жара и разочарование: Петронеле в кухоньке затаилась, сыра на дощечке не режет. Балюлис яблочка не предложит, а ведь свои они, Балюлисы, дядя-то Лауринас, пожалуй, единственный, кто отца добрым словом поминает. Жалеет о нем.
— Будь спокойна, заставлю! А не послушает — шкуру спущу.
— Не научишь козла быком реветь. Не будет он тебе сторожем! Ведь этим бесхвостым кудри шампунем намывают, сама видела. Художник тот одну в корыте полоскал.
— Ну и что же они, бедолаги, любят? — с хитрецой уставился на нее Лауринас.
— Спорим, не поверишь! Свежие сливки. Подогреют и — в блюдечко. Своими глазами видела!
Странно, но Балюлис поверил.
— Лучше шкуру с него спущу! Точно спущу, — горько повторял он, забыв, что умеет отшучиваться. Даже жалко его, упавшего духом, стало.
Акмонайте уже выкатывала велосипед со двора. Зацепила головой ветку, посыпались яблоки. Ни одного не подняла, торопилась.
— Мало им хлопот! — вздохнула она, да так, что эхо отозвалось. — Рехнулся, что ли, Балюлис?
Когда вскоре заглянул к ним Линцкус в ядовито-желтой праздничной рубашке, нечего было и спрашивать зачем. Раззвонила новость Почтальонша.
— Где же твоя хваленая собака, етаритай? А ну, покажь! — нетерпеливо и радостно озирался он, словно на пожар прибежал. Увидел, взмахнул руками, разинул рот. — Ну и ну! Вот это да! Вот это, можно сказать, експанат! — дивился он, грудь раздувалась и опадала. Посмотреть издали — подпрыгивает на месте мягкий желтый мяч. — Ну и порода!
— Значит, считаешь, хорош, а, Линцкус? — в голосе Лауринаса надежда.
— Хорош — не то слово! Екстра, етаритай! Люкс! Такие на выставках сплошь золото и серебро лупят. Со знаком качества, дядя!
Балюлис не мог сообразить: радоваться ему или печалиться.
— Спрячь кол да веревку с шеи скорей сыми, — советовал Линцкус. — Против охраны природы действуешь! Так и знай, дядя Лауринас, она, етаритай, шуток не любит, охрана. Вон Жаренас косулю, во двор забежавшую, ломом угостил, так знаешь, на сколько сотен инспекция его штрафанула?
— Какая инспекция, какие сотни? — рассердился Лауринас, только что во все уши внимавший спасительным речам соседа. — Как хочу, так и привязываю. Мой!
— Твой-то твой, но порода! Охотник, етаритай! Кто же, дядя, охотничью веревкой давит?
— Раз охотничий, пусть сам о жратве и заботится. — Балюлис дрожащими пальцами распутал узлы, отшвырнул ногою кол. Щенок встряхнулся, сунулся туда-сюда, что-то вынюхивая, принялся рыть в одном месте, потом в другом. И так взрыкивал, что Линцкуса радостный трепет пробирал. Погнался за ним, вот-вот схватит. Собачка отскочила, Линцкус грохнулся, но все к ней тянется, тут Саргис как лязгнет зубами — едва успел руку убрать.
— Етаритай! С таким плевое дело — лисицу, кабана возьмешь! Кого угодно! Только вот кусаться бы не след. Чуть палец не отхватил. Что, дядя, с таким зверем делать станешь?
— А ну его к лешему, Линцкус! Не знаю пока, — пожимал плечами Лауринас, вперив лихорадочный взгляд в кленовую крону. Могучая листва искрилась и мерцала под полуденным солнцем, как проточная вода. Воспарила было душа, жаворонком в небо взвилась с этой собачкой и через нее же — камнем вниз…
— Слышь, дядя? А ты мне его отдай. Я в охотники записаться хочу, а без дельной собаки… Отдай! — Линцкус надулся, попрыгал на месте. — Уступи. Я его поганой веревкой душить не стану, а тебе, глядишь, десятку подброшу!