Древо света
Шрифт:
— Ничего я не ищу, — беззлобно возражает Лауринас. Ничего не изменилось, ничего, бывает иногда — налетит вихрь, разворошит, положит хлеба, забьет песком морщины у глаз, но не оросит живительной влагой спекшейся от жара земли. А ведь могло быть иначе, мог бы сын стоят здесь, рядышком, вырваться и прикатить обратно, сынок — родная кровь, а что невестка, разве кто запрещал ей свои книжечки в тени листать? Нет, не утерпела бы Петронеле, ввязалась, принялась бы пилить, нет уж лучше так, вдвоем, без свар и обид, вдвоем, как уже давно, как почти всю жизнь. Статкусы тоже скоро уедут. Их машина, облепленная листьями да птичьим пометом, всегда наготове, как оседланная
— Что скажешь, мать? — ухмыляется Лауринас в распахнутых дверях летней кухоньки.
— Садись, ешь. Что сам скажешь, коли такой умный?
— Умный, говоришь? — садится он верхом на низенький стульчик.
— Хвались, хвались.
— Никто меня так не хвалит, как ты, Петроне.
— Смеешься все? Смейся, ладно. Вчерашний блин разжуешь?
— Зубы пока не одолженные. Железо грызть могу.
— Хвались, хвались. Всегда хвастуном был.
— И все же не таким, как Пятрас Лабенас из Эйшюнай, а? Мне восемьдесят два, и я еще холостой!
— Смеялся чугунок над котлом, что тот весь в саже!.. Любишь ты, Лауринас, ох, и любишь прихвастнуть: мне хорошо, мне годится.
— Что правда, то правда, — соглашается Балюлис, и Статкусу, проходящему мимо кухоньки, завидно и горько видеть склоненные друг к другу головы стариков, их соприкасающиеся мосластые руки, передающие из ладони в ладонь нож, хлеб, солонку; мирно жужжат мухи, покачиваются на кожаных петлях двери кухоньки. Горько и стыдно признаться — гложет зависть, ведь у самого горят щеки от ледяной ненависти, то ли все еще живой, то ли привидевшейся в застывшей фигуре жены.
— А коли правда, то и помолчал бы.
— Погоди. Ладно, не спорю: я и такой, я и сякой. Ладно. Но разве плохо живем? Разве чего нам не хватает?
— Кто ж говорит, что плохо.
— А хочешь, — Лауринас прихватывает свою Петроне за локоть, — хочешь, я тебе телевизор за три сотни, щелк — и будьте любезны! Весь день танцы да игранцы, не останется времени печалиться, нос вешать!
Предложение столь неожиданное, что у старой перехватывает дыхание, дрожит ложка, поднесенная ко рту, губы кривятся в улыбке, беззлобной, почти прощающей.
— Телевизор купишь? Так, может, заодно и глаза?
— Возьми очки посильнее. Значит, прямо завтра и заказываю. Не возражаешь? Съезжу, и порядок.
— Ох, старик, старик! Тебе бы только куда-то ехать. А мне только ждать да ждать?
Кажется, сама земля прислушалась к этому разговору — нет его важнее! — и следы от колес сынова «Москвича» вроде уже и не видны. Так просто это не кончится, что-то должно произойти, подумал Статкус, но и его размышления, и беседу хозяев прервал шум мотора — по дороге к усадьбе взбиралась старая «Волга» кофейного цвета. Что-то в ней бренчало и дребезжало, пока водитель колесил по двору, выискивая местечко, где бы приткнуться. Распахнулись дверцы, наружу вывалилась пестрая орава людей и животных: полная высокая женщина со шлемом серебряных волос; вероятно, ее дочь — тот же рост, лицом похожа, но коротко стриженная и словно выжатая; худой и бледный длинноволосый молодой человек, скорее всего муж дочери, и троица серых, в рыжеватых пятнах собак. Лохматые, глаз из-под челок не видать, пасти оскалены, они рвались на поводках из рук длинноволосого, еле их удерживавшего. Не успели выбраться из машины, как сцепились, валяя друг друга, потом шарахнулись в сторону, будто током ударенные, тут же вновь сбились в клубок и с такой силой рванулись вперед, что
— Диана! Уэльс! Негус! Вы что, спятили? Спокойней! Фу! Фу! — фальцет женщины разносился по округе, будил приютившуюся в лощине соседскую усадьбу. — Это твоя вина, Иоганнес: породистые собаки превратились в невоспитанных дворняжек! Дай бедным животным свободу, их ведь укачало в дороге!
Зять Иоганнес сильнее натянул поводки. Упирался, мерился силой с беспокойной троицей, откидывая со лба на плечо вельветового пиджачка длинные волосы, и с удивлением оглядывал деревья: яблони, липовую рощицу, башни елей, лещину у межи возле закопченной баньки — ветви обвисли под тяжестью ореховых гроздей. Но больше всего поразил клен, затенявший половину двора, не спускал с него глаз и невнятно бормотал что-то.
— Ну что ты раскомандовалась, мама, словно у себя дома? — упрекнула молодая, откатывая от кучи носком босоножки желтое яблоко. — Перепугаешь хозяев.
— Ты меня не учи! И не ешь немытое яблоко — колодец рядом. Детей тут не видать, настоящий рай собачкам.
— Пожалуйста, пожалуйста! Зачем с земли-то? — заторопился угощать застигнутый врасплох этим нашествием Балюлис. — Вы с деревьев рвите. Какие понравятся, пожалуйста. Вот «белый налив», а тут краснобокие, тоже наливные. А вон те сахарные. А уж «ананасные» — самый высший сорт, кого ни угощал, все хвалят, желтые, словно медом налитые. Прошу, пожалуйста, правда, им еще рановато, не укусишь. Осенний сорт… Времечко не очень удачное — летние кончились, осенние еще не доспели. Но ежели поискать, то вот «графштейны», этого сорта у меня навалом. А может, вам красненькие нравятся? Повидло из них варим. По старинке зовутся райскими яблочками. Пожалуйста, угощайтесь! А то груш нарву — мягкие, сочные!
— Интересно, очень интересно. — Глаза дамы так и бегали следом за собаками.
— Помнишь, мама, у нашего прошлогоднего хозяина пятна по телу пошли? Как навалилась на него вся орава… Не боишься и этого милого старичка напугать? — Молодая, правда, озабочена была не столько старичком, сколько своим молчаливым супругом, глаза которого широко распахнулись, губы расползлись в беззвучной улыбке, точно при встрече со старыми знакомцами. Разве можно радоваться каким-то деревьям, словно людям? — Мама, Иоганнес лучше знает, что могут натворить наши собачки, если…
— Знает, все твой Иоганнес лучше всех знает! — нетерпеливо оборвала ее старшая, одним глазом следившая за тем, как Балюлис срывает груши, а другим за собаками. К ее серебряному шлему прицепился сухой яблоневый листик. — Одного не знает, как семье на хлеб заработать. Полагаю, и в его Эстонии не одним воздухом питаются. Перестаньте, Иоганнес, мучить животных!
— Во-первых, мамочка, никого он не мучает. Он гуманист. Во-вторых, его нельзя нервировать, он ведь пишет картину к выставке.
Внимание дочери, рассеиваемое обилием впечатлений, едва поспевало за мыслями мгновенно все схватывающей и направляющей разговор маменьки.
— Обрадовала! Повисит, повисит — и вернут, засиженную мухами.
— Мама! — жалобно укорила дочь.
— Вот, прошу, отведайте. — Балюлису удалось выискать в гуще листвы парочку груш. — Трясут, кому не лень, ежели собака не лает. — Он не переставал убеждать себя, что хозяйству необходим четвероногий сторож.
— Какая сладкая! — пропела старшая, запуская зубы в мякоть. — Вот, дети, берите пример со старого человека. Его супруге, думаю, не приходится жаловаться, что семье на хлеб не хватает.