Двенадцатый год
Шрифт:
– Здравствуйте, Алексей Федорович, - приветливо сказала девушка, протягивая гостю руку, которую бакалавр поцеловал с ловкостью почти маркиза и с развязностью робеющего семинариста.
– Позвольте вас представить моему другу, Софье Андреевне Давыдовой... Алексей Федорович Мерзляков профессор... профессор университета вообще и мой в особенности.
– Очень приятно...
– Очень рад...
Профессор должен был говорить банальные фразы, но они, эти фразы велики и могучи, как обычай, на котором держатся царства, мир, вселенная... Не будь этих "очень приятно", "очень рад", как будь у Клеопатры нос подлиннее, а у Цезаря не будь плеши на голове - может быть, мир бы иной был.
Давыдова
– Ас этим повесой вас нечего знакомить, - прибавила хозяйка, указывая на тонкого, стройного молодого человека в очках.
Это был поэт Козлов, подававший большие надежды, но, как выражались его друзья, неумеренно прожигавший и жизнь свою, и свой талант.
– Может быть, милая кузина, вы потому называете меня повесой, что я от вашей холодности нос повесил, - сказал Козлов с неподдельным комизмом.
– Иногда вы стоите, чтобы вас самого повесили, - смеясь, сказала кузина.
– На шею хорошенькой барышне?
– Нет, на осину...
– Господи! и такие ужасные слова говорит это нежное существо! трагически восклицает Козлов, подходя к кузине и глядя на ее раскрасневшиеся щеки.
– Взгляните вы на себя в зеркало и увидите, что у вас:
Суть на щечках ямки две, да и те отвёрсты,
Плут Купидо в них сидит, нежно сложа персты...
Обе барышни засмеялись. Улыбнулся и Мерзляков, хотя эти "отверсты ямки" на щеках его ученицы часто заставляли путаться его красноречивый язык и вместо "синекдохи" сводит урок на "тропы" или "иперболы".
– Это вы сочинили?
– смеясь, спросила хозяйка.
– Я, кузина, - вам в альбом.
На дворе, у подъезда послышался стук экипажа, затем другого; в передней засуетились лакеи - знак, что гости начали съезжаться, а из внутренних покоев вышел сам почтенный хозяин дома, сенатор и кавалер Григорий Аполлоновнч Хомутов.
Хомутов был уже не молод, высок, полон, с красноватым, гладко выбритым лицом, двойным подбородком и в огромном напудренном парике, в создание которого мосье Коко положил все свое искусство и свою душу, "как артист и ученый". Хотя таким образом мосье Коко и старался окончательно обезличить и лицо, и голову Хо-мутова, как он своим шевелюрным искусством обезличивал всех своих клиентов, однако можно было догадаться, что, кроме красноватого лица, Хомутов отличался и красноватостью волос, изобличавшею в нем отдаленное родство с королем Лиром по мужескому колену и с леди Макбет по женской линии.
– Король Лир, король Лир вышел, - шептал Козлов, делая шутовскую гримасу.
– А вы кто же?
– лукаво спросила его девушка, улыбаясь Мерзлякову, с которым они недавно читали "Короля Лира" во французском переводе.
– Я? Я - шут, прекрасная Корделия, - отвечал находчивый поэт.
– Я свое место знаю.
17
Дом Хомутовых был очень богат и обширен по поместительности и считался одним из гостеприимных и хлебосольных домов в Москве. Хомутов, кроме высокого положения в свете, имел репутацию человека просвещенного, который, как тогда принято было выражаться сентиментально-аллегорически, не только был жрецом храма Фемиды, заседая в сенате и наблюдая за законным равновесием Фемидиной стрелки, но имел сношения и с музами; а служители Аполлона, его нареченного патрона, принимались Хомутовым с мецеватственною любезностью. В его доме не одни козырные тузы, короли и дамы занимали внимание гостей не танцующих, но и Горации, Пиндары, Омиры с их отечественными преемниками - Державиным, Мерзляковым,
– Простой русский человек, Сила Богатырев, заставил прикусить язычок ученого профессора, - сказал он не без довольства.
– А как вы думаете, почтеннейший Сила Андреич, наш мир с Наполеоном и особливо, как слышно, впечатление, какое произвел на Государя Императора при свидании этот Бонапарт, не отразится на судьбе достойного ветерана? спросил любезно хозяин, ловко впадая в литературный тон.
– Думаю, что не миновать маленькой опалы ни графу Ростопчину, ни его другу Силе Богатыреву.
– Это очень жаль, поистине жаль, граф. А чем это может выразиться?
– Боюсь, как бы "Мысли" Богатырева не исчезли из обращения.
– Но это невозможно, граф! Они теперь стали "Мыслями" всей матушки России.
– А через несколько лет, уверяю ваше превосходительство, они станут и мыслями нашего обожаемого монарха, - с жаром сказал Ростопчин.
– Вы думаете, граф?
– Я убежден в этом. Корсиканца разлакомили дешевые победы, и он, рано ли, поздно ли, захочет шеломом
Дону испити и... захлебнется. И тогда-то государь оценит Силу Богатырева, ибо его устами говорит весь русский народ.
– Дай-то Бог.
Мерзляков в это время, стоя около своей ученицы, допрашивал ее о том, кто такая эта таинственная "героиня", о которой она упомянула в записке к нему и которую Хомутовы ждут на вечер.
– Это женщина, имя которой прогремело по всей Европе, - уклончиво отвечала девушка.
– Молодая?
– О летах женщин не спрашивают, знайте это, мой ментор.
– Виноват, мой... Телемак*...
Мерзляков хотел, как видно, сказать какой-то любезный эпитет, но не посмел, заикнулся и покраснел, как школьник.
– Может быть, это г-жа Сталь?
– спросил он, несколько оправившись.
– Нет, не угадали.
– Русская? Нет, не может быть! В России, кроме Марфы-посадницы, не было героинь... Кто же она, скажите пожалуйста.
– Женщина, подобной которой еще не было в России.
– Вы шутите...
В это время Хомутов быстро, почти бегом поспешил к входной двери и через несколько секунд вошел в залу, почтительно сопровождая ветхую, согнувшуюся старушку, от которой веяло чем-то отжившим, историческим, скорее - археологически-могильным. На голове у старушки - что-то вроде колпака, из-под которого виднеются жидкие пряди седых, пожелтевших от времени волос, которые видишь, кажется, не на живом человеческом лице, а на сухом, желтом костяке мертвеца. Губы у старушки не держатся, а как-то странно шевелятся, словно жуют одна другую или силятся удержать язык, который вот-вот вывалится из беззубого рта. Ноги ее не идут, не ступают, а словно как и язык мнутся и шамкают по полу. Все на ней старомодно отжитое, забытое. Это бредет прошлый век, давно похороненный. На сухой груди у старушки блестит и искрится огнями бриллиантовая звезда.