Двенадцатый год
Шрифт:
– Это все сочинители, дядя?
– спросила девушка.
– Сочинители, а то и вельможи. Да еще, говорит, мы вам покажем редкость невиданную - героиню...
– Какую, дядя, героиню?
– Ай Бог ее ведает, не пишет моя воструха... Да и еще, говорит, одного господина, который приехал прямо с войны и Наполеона видал нос к носу...
– Ну уж, Наполеона! Злодей он!
– вспыхнула девушка, вспомнив, что по милости Наполеона разбито ее счастье и страдает дорогое ей существо.
На крыльце послышался чей-то разговор и старческий голос проговорил:
–
– Это бабушка с кем-то, - проговорила, в свою очередь, девушка, прислушиваясь.
– С кем это она?
– Да с кем же больше быть маменьке, как не с святыми людьми? отвечал Мерзляков, улыбаясь.
– Надо полагать, поймали еще какую-нибудь юродивую или странницу, которая и плетет им мрежи словесные - врет не запинаясь, а маменька век готова этакое все слушать.
Действительно, в комнату вошла старушка, седенькая, благообразная, с детским, добродушным выражением сморщенного лица, при совершенно белых волосах. Это была мать Мерзлякова, до сих пор смотревшая на него как на маленького и называвшая его не иначе, как Алешенька. За ней выступала чумазая, загорелая, краснощекая, с умильными глазами, набожно смотревшими из-под черного платка, баба-странница. Вздернутый кверху нос, приподнятые брови и осунувшиеся углы губ как будто силились показать, что жирное лицо это постоянно пребывает в молитвенном умилении.
– Ну, Алешенька, мой друг, вот Бог послал нам богомолку и молитвенницу нашу. Святой человек, я тебе скажу, Алешенька, - и-и-и святой!
– затараторила старушка.
Баба мотнула спиной и головой, желая изобразить глубокий поклон хозяину, после того, как она мотнулась таким же образом перед висевшею в переднем углу иконою.
– Святой, святой жизни человек!
– Грешная я, матушка, сор и прах я перед святыми людьми, скромничала баба.
– Уж и рад же ты будешь, Алешенька, что я привела ее, - знаю, рад-радешенек будешь послушать ее, да и ты, Аришенька, - лепетала старушка, усаживая свою гостью.
– Ох, устала я.
– Да вы сами-то, бабушка, садитесь, вздохните хотя, - уговаривала старушку Ириша, целуя ей руки.
– А то чаю, маменька, не выкушаете ли?
– предлагал бакалавр, осматривая странницу.
– У обедни были?
– У обедни, Алешенька... Ух, как дьякон забирал евангелие, я тебе скажу, - так забирал высоко, что, я думала, окна полопаются... Ах, матушкп мои! как ударит, как ударит! А певчи-то за ним - как подхватят, да как понесут в гору, под самое, кажись, небо хватают... Да и дьячок Парфен с апостолом дал себя знать, ах в животе у меня точно что оборвалось, как он дернул под конец. Славная служба была, Алешенька, тебе бы понравилось... А ты чтой-то не был у обеденки?
– Я, маменька, был с Аришей в Архангельском.
– Бонапарта, поди, поминали тоже?
– Читали, маменька.
– А! пес-то безбожный! замирился-таки... Да его бы как Стеньку Разина, да Гришку Отрепкина с Ивашкой Мазепкой на всех соборах проанафемить, злодея... А! бунт затеял против
– И хуже того, матушка, сказывают, - вставила свое слово странница. Верные люди сказывают, - нечистый он, вантихрист - от него следов, матушка, не бывает...
– Следов не бывает?
– Не бывает: это по снегу ли идет он, по песку ли - нету от него следов, матушка.
– Бесследный! ах, Боже мой, Боже мой!
– И тени от его, матушка, нету.
– И тени нету?
– Нету, потому дух нечистый, пар, одним словом: какая от ево, от духа, тень быть может?
Странница начинала и бакалавра уж заинтересовывать: такой невообразимой чепухи он ни от кого еще не слыхивал. Он уселся у стола, на который Ириша поставила чайный прибор и в ожидании самовара слушала интересную посетительницу, - и тоже слушал.
– И еще третья, матушка, в ем, в Бонапартие, примета есть, продолжала странница, видимо, польщенная тем, что ее все слушали: - ево, матушка, в зеркале не видать.
– Как в зеркале не видать?
– Не видать да и на-поди... Глядит он это в зеркало ли, в колодец ли, в реку ли - нету ево образа там, не видать ничево...
– Ничево! скажите!
– Ровнехонько ничего, потому тоже дух видь он единый, пар - ну, и не видать духа-то в зеркале... Оттого его, матушка, и пуля не берет.
– Ах, он окаянный!
– Не берет, потому дух... Вдарит это ево пуля - и наскрозь, вдарит и наскрозь, потому - пустое место, аки бы дыры в воздухе.
Вошла Мавра с самоваром, все такая же угрюмая, как ночь: тут Бог гостей посылает, странничков, там пирог пригорел - срам!
– Здравствуй, Мавруша!
– ласково обратилась к ней старушка.
– Здравствуйте, матушка барыня.
– Послушай-ка, Мавруша, какие чудобушки рассказывает святой человек, такие чудобушки, волос дыбом становится!
– Недосуг мне, матушка барыня, слушать-то, и лба-то толком перекрестить не успею...
И Мавра бурей вышла из комнаты, возбудив улыбку бакалавра и веселый смех Ириши: у них на уме было несчастье с пирогом.
– Да ты, матушка, сними с себя котомку-то, - снова заговорила старушка к своей гостье, - помеха она тебе большая.
– Нету, матушка, от нее мне никакой помехи, потому святые вещи в ней вее, святые вещий, матушка.
– Святыя? Ах, Господи!
– И старушка перекрестилась.
– Что же у тебя тамотка, матушка, есть?
– Всякия святыя вещий, родная моя: и водица ерданская, в которой водице сам Христос крещение при-мал; есть и камушек мал от того места, на коем месте ножки святого Ивана Предтечи стояли, как он, батюшка, Спасителя кстил, ерданскою святою водицею обливал. Есть, матушка, и листочек сухонькой от той смоковницы неплодной, что кою смоковницу Христос, батюшка, проклял... Так-то теперь цветет она, так-то цветет! Сама, грешная, своими грешными глазыньками видела...
Мерзляков молчал и только улыбался; но Ириша не выдержала и вся вспыхнула.