Дьявольские повести
Шрифт:
Не буду описывать вам его. Вы только что сообщили моему брату, что знавали шевалье в Лондоне, где он носил прозвище Елены Прекрасной, главным образом в связи с его похищением, но отчасти из-за своей красоты — он ведь, как помните, отличался почти женской красотой: лицо белое, кудри кольцами, пышные и словно напудренные — так он был белокур. Эта красота, которую превозносили все и которой завидовали женщины, это лицо, нежное, как у ангела на молитвеннике, никогда особенно меня не прельщали. Я частенько высмеивала за восторженное преклонение перед ним и медмуазель Туфделис, и многих других тогдашних девушек, видевших в шевалье де Ланготьере чудо природы и охотно величавших бы его красоткой из красоток, как во времена Фронды называли герцогиню де Монбазон. [339] Однако, посмеиваясь, я не забывала, что под обворожительной внешностью девушки на выданье кроется у шевалье душа мужчины, а под тонкой кожей — железное сердце и мускулы, как колодезные канаты. Однажды на ярмарке в Брикбеке [340] я наблюдала, как шевалье, которого в каком-то балагане нагло обозвали шуаном, схватился с четырьмя здоровенными мужиками, чьи клюки он, словно тростинки, переломал своими очаровательными руками. В другой раз я видела, как, грубо схваченный за галстук жандармским бригадиром геркулесова сложения, он ухватил большой палец мужлана своими зубами, этими двумя рядами прелестных жемчужин, разом откусил его и выплюнул в лицо противнику, а затем одним прыжком прорвался через возбужденную толпу и скрылся: с того дня красота этого грозного отгрызателя пальцев стала казаться мне менее женственной. В тот
339
Монбазон, Мари де Бретань, герцогиня де (1612–1657) — участница Фронды, антиабсолютистского движения в 1648–1653 гг., женщина, прославленная своей красотой и галантными похождениями.
340
Брикбек — поселок в Нормандии (департамент Манш).
341
Котро, Жан, по прозвищу Шуан (местное произношение слова Chat-huant — лесная сова) (1756–1794) — до Революции контрабандист, не раз дравшийся с таможенной стражей, с 1793 г. — один из предводителей вандейцев, чье прозвище дало имя всему движению.
342
Имеется в виду Людовик II де Бурбон, принц де Конде, прозванный Великим Конде (1621–1686), один из крупнейших полководцев XVII в.
Они жили там как можно тише, стараясь, чтобы о них забыли тогдашние страшные инквизиторы — комиссары Конвента, но в то же время силясь заштопать прорванную в стольких местах сеть мятежа, которому слишком часто недоставало единства. Вот четыре образчика таких женщин, господин де Фьердра.
И ножницами, которые она держала в руках, м-ль де Перси указала на обеих Туфделис, м-ль Эме и, наконец, себя самое, направив острие ножниц на вселяющие трепет выпуклости своего корсажа.
— Эти девушки были в полном расцвете своей нормандской свежести и молодых романтических чувств; но, приученные к мужеству смертельно опасными событиями, каждодневно нависавшими над их головой, и пылавшие тем роялизмом, которого нет больше даже в вас, мужчинах, хотя вы так долго сражались и страдали во имя монархии, они не походили на то, чем были в их годы их матери и чем пребывают сегодня их дочери и внучки. Жизнь той эпохи, потрясения и опасности, угрожавшие всему, что они любили, облекли их трепетные сердца слоем бронзы. Взгляните, к примеру, на Сенту де Туфделис в ее покойном кресле. Сегодня, посули ей хоть целое царство, она не пересечет в полночь площадь Капуцинов, а если и сделает это, то не иначе как со смертным холодом в жилах. Так вот, она — верно, Сента? — вместе со мной в самую непогоду носила ночами на наш безлюдный дикий берег донесения состоящему на службе у короля шевалье Детушу, который, переодевшись рыбаком, в сколоченной на живую нитку лодчонке без паруса и руля отваживался переплывать из Франции в Англию через Ла-Манш, где каждую минуту можно ждать кораблекрушения, и проделывал это так же спокойно, как выпил бы стакан воды.
— Только в данном случае ему пришлось бы выпить целое море! — вмешался аббат, любивший, подобно принцу де Линю, весело поострить, даже когда острота граничила с глупостью.
— Это ведь было главной обязанностью шевалье Детуша, — продолжала м-ль де Перси, слишком разошедшаяся, чтобы обратить внимание на вмешательство брата. — Хотя дворян, тайно посещавших замок Туфделис и совещавшихся там о военных действиях, отличала уравнивающая их всех отвага, среди них не было никого, кроме Детуша, чтобы вот так, словно рыба, в любой момент пуститься в плавание, потому что трудно было даже назвать лодкой ту дикарскую пирогу, которую он построил и в которой, проворный, словно щука, резал валы, прячась в промежутках меж ними и бросая вызов подзорным трубам капитанов, охранявших Ла-Манш и шаривших по нему взглядом с любой точки горизонта, с любой скалы. Вы не забыли, Сента, воробышек мой, тот туманный вечер, когда, перед отплытием шевалье вы со смехом вскочили в его хрупкую пирогу и чуть не опрокинули ее, хоть весили тогда не больше, чем пташка или цветок? Тем не менее в этой ореховой скорлупке он в самый отчаянный шторм перебирался с одного берега на другой, всегда готовый при необходимости вновь отправиться в путь, всегда поспевавший вовремя и точный, как король, [343] король морей! Спору нет, среди его соратников нашлись бы сердца, не менее, нежели он, способные рискнуть и на такое предприятие, не больше, нежели он, боявшиеся отдать свои трупы на съедение крабам и столь же равнодушные, как он, к мысли о том, какой смертью придется им умирать на службе короля и Франции, но, решись они подражать ему, ни один из них не поверил бы в успех и, конечно, не добился бы его. Для этого нужно было быть особым человеком, а не просто моряком или лоцманом! Нужно было быть таким, как этот юноша, который до гражданской войны видел море только издали и занимался только тем, что стрелял чаек вокруг отцовской усадьбы. Вот почему старые гранвильские матросы, охотники до всяких небылиц, как все моряки, узнав о полной опасностей жизни шевалье за полтора года, проведенные им чуть ли не целиком в море, утверждали, что он умел заговаривать волны, как о Бонапарте рассказывали, будто он заговорен от пуль и ядер. [344] Смелость шевалье их не удивляла — они знали толк в таких вещах. Но им необходимо было объяснить себе его везучесть одним из тех суеверий, что так свойственны морякам.
343
Намек на ставшие поговоркой слова Людовика XVIII: «Точность — вежливость королей».
344
При жизни Наполеона было известно, что ранен он всего один раз и легко — в пятку в сражении при Регенсбурге в апреле 1809 г. Однако, когда его обмывали по смерти, на теле были обнаружены следы других ранений, которые он, вероятно, скрывал из политических соображений.
В самом деле, во время своих отчаянных переходов он двадцать раз мог быть схвачен или пойти ко дну. Дерзкая постоянная удачливость и столько раз повторяемое безумство сделали Детуша заметной фигурой среди предводителей шуанов на Котантене. Они понимали, что, если он погибнет, его не заменить. К тому же он был не просто неутомимым и бесстрашным курьером, знавшим пролив, как иные проводники в Пиренеях — свои горы. Повсюду — в зарослях, засадах, рукопашных схватках, — когда надо было пускать в ход карабин или нож, он выказывал себя одним из самых страшных шуанов, грозой синих, которых он изумлял и ужасал, когда, несмотря на свое изящество и гибкость, демонстрировал сокрушительную мощь быка. «Оса! — кричали они, различая сквозь пороховой дым его стройный стан с выпяченной по-женски грудью. — Стреляй в Осу!» Но Оса, опьяневшая от пролитой крови, неизменно ускользала, потому что была упорна, отважна и свирепа. В любой переделке этот красавчик оставался тем, кто на ярмарке в Брикбеке откусил, как срезал, большой палец жандарму: белое лицо, сочные красные губы, что, как говорят, свидетельствует о жестокости, а губы у него были краснее, чем лента вашего креста Святого Людовика, господин де Фьердра. До и после боя, когда он выказывал себя беспощадным, его подогревала не только фанатическая преданность нашему делу. Он был шуан, но казался сделанным из другого теста, нежели остальные. Сражаясь вместе с ними, играя своей жизнью в орлянку ради них, он словно не разделял вдохновлявших их чувств. Быть может, он шуанствовал ради шуанства, и только… В сердце его сотоварищей, партизан, дворян, жили не одни лишь Бог и король. Наряду с трепетавшим в их груди роялизмом у них были другие чувства, страсти, побуждения. Часы жизни не напрасно звонили в них полдень молодости. Как их предки рыцари, все они или почти все хранили в сердце образ своей дамы, мысль о которой сопровождала их в битве, так что роман шел об руку с историей и раскрывался через нее! А вот шевалье Детуш… В жизни больше не встречала людей подобного характера. В Туфделисе, где мы расшили своими волосами столько носовых платков для господ дворян, которые галантно просили нас об этом и, как талисманы, уносили с собой наши платки в ночные экспедиции, ни один из них не был, по-моему, расшит для Детуша. Верно, Юрсюла? Затворницы нашего своеобразного военного монастыря очень мало интересовали шевалье, хотя большинство их вполне заслуживало, чтобы их любили даже герои. Сегодня, когда мы состарились, мы имеем право это сказать. И к тому же я говорю не о себе, Барбе Петронилле де Перси: женщиной я ведь была только в купели, а всю остальную жизнь представляла собой лишь довольно смелую дурнушку, в чьем безобразии было не больше пола, чем в красоте Детуша.
Нет, я говорю от имени барышень де Туфделис, присутствующих здесь и находившихся тогда в расцвете дней, двух подлинных лебедей по изяществу и белизне, которым надо было бы надеть на шею два разных колье, чтобы отличить одну от другой. Я говорю от имени Ортанз де Вели, Элизабет де Манвиль, Жанны де Монтэврё, Изё д'Орланд и особенно Эме де Спенс, рядом с которой ослепительность остальных рассеивалась как туман на солнце. Мадмуазель де Спенс была куда моложе всех нас: ей было шестнадцать, а нам уже по тридцать. Она оставалась ребенком, но таким красивым, господин де Фьердра, что, за исключением шевалье Детуша с его щучьим сердцем, в ту пору не нашлось бы, пожалуй, ни одного мужчины, который не влюбился бы с первого взгляда в Эме — нашу любимую, как мы ее называли. Во всяком случае, все одиннадцать дворян из экспедиции Двенадцати, потому что двенадцатой была женщина и ваша покорная слуга, барон, питали к ней восторженную и нескрываемую страсть: все они поочередно просили ее руки.
— Как! Ее любили все одиннадцать? — воскликнул барон, подскочив, как пробка из бутылки, — так его поразила эта подробность истории, в которой изумляло всё — и события, и действующие лица.
— Да, барон, все, — подтвердила м-ль де Перси, — и чувство, внушенное ею, еще долго жило в их сильных душах. Впрочем, вы не удивились бы этому, если бы знали тогдашнюю Эме, женщину, для которой не нашлось достойного художника и которой вы, может быть, не встречали равной, хоть столько скитались по свету.
— Стой! — рявкнул барон, служивший в Германии в уланах. — Стой! — повторил он, словно за ним следовал его эскадрон. — В тысяча восемьсот с чем-то году я встречался с леди Гамильтон. [345] И клянусь семью раковинами, что ношу на себе, мадмуазель, это была бабенка, которая даже квакера [346] заставила бы понять сатанинские безумства, которые позволил себе из-за нее лорд Нельсон.
— Я тоже ее знавал, — в свой черед вставил аббат, — но мадмуазель де Спенс, которая сидит перед тобой, была много красивей. День и ночь!..
345
Гамильтон, Эмма, леди (1765–1815) — английская авантюристка. Девушка скромного происхождения, прожившая весьма бурную молодость, она стала любовницей, а затем женой английского посланника в Неаполе и ближайшей подругой королевы Неаполитанской Марии-Каролины. С 1798 по 1805 г. состояла во внебрачной связи с великим английским флотоводцем Горацио Нельсоном (1759–1805). Отличалась несомненным артистическим талантом, особенно проявлявшимся в «живых картинах».
346
Квакер — член религиозной секты в Англии и США, отвергающей официальную церковную организацию, обрядность, насилие и проповедующей воздержанный образ жизни.
— Ручаюсь оленьими рогами! — возбужденно гнул свое барон де Фьердра. — Однажды я видел леди Гамильтон в образе вакханки…
— Вот уж в чьем образе ты никогда бы не увидел мадмуазель де Спенс! — саркастически перебил аббат.
— И клянусь тебе… — продолжал барон: он больше ничего не слышал — так ему хотелось порассуждать.
— Что такой образ недурно подходил бывшей трактирной служанке, — вновь перебил аббат. — Еще бы! Своей крепкой розовой от загара рукой она нацедила достаточно кружек пива ричмондским [347] конюхам, чтобы уметь управляться с амфорой — и даже изящно. Но красота мадмуазель Эме де Спенс была не того сорта. Не пытайся даже равнять кого-нибудь с нею. Моя сестра права. Жизнь слишком коротка, чтобы встретить в ней вторую такую женщину, какой была в свое время Эме. Ее отличала неповторимая красота. А судьба ей выпала та же, что всему совершенному в этом мире. История не вспомнит о ней, равно как об одиннадцати героях, любивших ее. Она никого не опозорила, не входила запросто в ванную королевы, [348] не была одной из тех соблазнительных опустошительниц большого света, где они селят смятение ветром, поднимаемым их юбками. Бедная, забытая, ослепительная некогда красавица, она даже не слышит теперь, что я говорю о ней вечером у камина, ибо ей суждено быть одинокой отрадой Бога.
347
Имеется в виду Ричмонд, западный пригород Лондона.
348
Намек на леди Гамильтон и королеву Неаполитанскую Марию-Каролину.
Пока аббат говорил, барон смотрел, как работают над вышивкой руки Мадонны — той, кого де Перси назвал одинокой отрадой Бога. Один глаз у него подергивался, и г-н де Фьердра ловко пользовался своим тиком. Другим глазом, серым и живым, который он не закрывал, бывший улан посматривал то на прекрасный лоб Эме, увенчанный золотистой бронзой волос, прекрасный лоб Моны Лизы, к слегка выпуклой середине которого сверкавший на нем свет лампы как бы пристегивал опаловую фероньерку, то на полные плечи, обтянутые облегающим серо-стальным шелковым корсажем, и, может быть, глядя на все это, думал, что наперекор времени, горю и прочему от одинокой отрады Бога осталось еще вполне достаточно, чтобы крошками с монаршего стола насытить даже самых разборчивых мужчин.
Но он не сказал того, что думал. Даже если неподобающие мысли и прочертили на мгновение его мозг, он удержал их под своим рыжеватым париком, и м-ль де Перси, пыхтя, как трогающийся с места паровоз, продолжила свой рассказ.
— Сирота и, к сожалению, последняя представительница своего дома, Эме де Спенс проводила много времени с нами, серьезными тридцатилетними девушками, игравшими при ней роль целого отряда мамаш. Она уже довольно давно жила в Туфделисе, когда там появился неизвестный молодой человек, которого она полюбила и о котором мы так ничего и не узнали — ни как его зовут, ни откуда он, ни чем занимался прежде. Знала ли все это она? Открыл он ей или нет тайну своей жизни в те долгие часы, что проводил наедине с ней под дубовыми амбразурными рамами Туфделиса, где мы так часто оставляли их беседовать с глазу на глаз, после того как проведали, что они стали сужеными? Но даже если он открыл тайну, Эме сохранила ее. Она погребла любовь в своем сердце. Да, Эме де Спенс — могила, поросшая мирными ландышами. Взгляните, господин де Фьердра, как безмятежна эта доживающая свой век девушка, чья простая жизнь вот уже двадцать лет полна безнадежности, это создание, которое достойно трона, но умрет белицей монастыря бернардинок в Валони. Она больше не слышит, да и не силится слышать; от нее осталось одно — очаровательная улыбка, которая стоит всего остального и дороже всего остального. Она живет лишь в самой себе, в воспоминаниях, которые она никогда не осквернила признаниями, живет, забыв о свете, примирясь с тем, что свет забыл о ней, и видя только того, кого любила.