Дьявольские повести
Шрифт:
Когда г-жа де Фержоль подняла голову, она была спокойна и полна решимости узнать, что с дочерью. О враче она больше не думала. «Пронаблюдать и увидеть — это мой долг», — сказала она себе. Она еще раз осудила себя за главный грех своей жизни — за то, что была сперва супругой и лишь потом матерью. Бог продолжал карать ее за это и правильно делал. Она заслужила наказание. Когда Ластени, еле волоча ноги, спустилась вниз и уселась в оконной амбразуре, где они работали с матерью, она наверняка испугалась бы выражения глаз г-жи де Фержоль, если бы заглянула в них, но она в них не заглянула. Она и не пыталась это делать. Она никогда не видела в них нежности, этого магнита, с которым так заслуженно ту сравнивают, и она избавляла себя
— Как ты себя чувствуешь? — осведомилась г-жа де Фержоль у Ластени, помолчав и перестав орудовать иглой, которою метила белье.
— Лучше, — отозвалась Ластени, не поднимая лица и продолжая работать.
Однако из-под наклоненного лба, не коснувшись щек, отвесно упали две крупные слезы, увлажнив руки и работу девушки. Г-жа де Фержоль, держа иголку на весу, увидела, как вслед за ними скатились две другие, более крупные и тяжелые.
— Тогда почему ты плачешь? А ты ведь плачешь? — спросила мать голосом, прозвучавшим как упрек или даже обвинение.
Растерянная Ластени утерла глаза тыльной стороной руки. Она была бледнее своих пепельных волос.
— Не знаю, матушка, — ответила она. — Это, наверно, что-то физическое.
— Я тоже думаю, что это нечто физическое, — отчеканила г-жа де Фержоль. — С какой стати тебе плакать? Чего огорчаться? С чего считать себя несчастной?
Она умолкла. Ее черные сверкающие глаза всмотрелись в светлые и прекрасные глаза дочери, еще влажные от слез, торопливо высыхавших под огнем вперенных в них темных зрачков.
Ластени вобрала в себя слезы, молчание возобновилось, и обе иглы опять заработали.
Короткая, но чреватая угрозой сцена! Обе женщины наклонились над разделяющей их пропастью недоверия и больше в тот день не сказали ни слова. Жестокое молчание вновь и вновь вставало между ними.
Это молчание становилось как бы неподвижным. А что может быть печальнее и даже зловещее, чем совместная жизнь, над которой нависло безмолвие? Несмотря на решимость г-жи де Фержоль, боязнь увидеть воочию удерживала ее, и прошло еще несколько безмолвных дней. Но наконец однажды ночью, лежа без сна и размышляя о немоте, которая гнула ее и дочь одну перед другой, под бременем тревоги, с обеих сторон превращавшейся в ужас, г-жа де Фержоль устыдилась своей слабости. «Пусть выказывает трусость она, я — не буду!» — решила та, что была матерью, взяла со стола лампу, которую никогда не гасила, чтобы в часы бессонницы постоянно видеть распятие, висящее над альковом, и, видя его, молиться с еще большим рвением. Только в эту ночь, вместо того чтобы созерцать распятие и молиться, г-жа де Фержоль рывком сдернула его с алькова и унесла с собой, как последнее отчаянное средство против несчастья, которого она искала, зная, что несчастье уже поджидает ее. Нужно немедленно покончить со снедающей ее тревогой! С лампой в одной руке, с распятием в другой, похожая в своих белых ночных одеждах на странное привидение, она вошла в спальню дочери. К счастью, вокруг не было никого, кто мог бы ее увидеть и кого она могла бы привести в ужас. Она сама была воплощенный Ужас! Что собиралась она предпринять?.. Ластени спала почти не дыша и без сновидений, спала тем безжизненным сном, который похож на смерть и охватывает вечером тех, кто много страдал днем. Г-жа де Фержоль подняла лампу выше лица дочери и направила а него свет, дрожавший в ее дрожащей руке. Потом, пустив лампу, она обвела ею вокруг лица своего ребенка, чью болезненную тайну хотела прочесть, воспользовавшись простодушием сна.
— О! — вырвалось у нее с невыразимой горечью. — Я не ошиблась. Я все угадала точно. На ней маска.
Трагические слова, которые выражали для нее нечто страшное и которых Ластени, девственная Ластени, не поняла бы, даже если бы услышала их!
Поставив на ночной столик лампу, которую держала в руке, и не сводя глаз с дочери, г-жа де Фержоль повторила:
— Да, на ней маска!
И внезапным яростным движением она, как молот, подняла распятие над лицом дочери, чтобы раздавить ту маску, о которой говорила. Но это длилось лишь мгновение. Тяжелое распятие не упало на спокойное лицо уснувшей девушки, но — что не менее ужасно! — отчаявшаяся женщина повернула его и обрушила на собственное лицо! Она ударила сильно, ударила с неистовством покаяния, на которое обрекла себя в своем свирепом фанатизме. Брызнула кровь, и шум удара разбудил Ластени, издавшую крик при виде внезапного света, хлынувшей крови и лица, по которому мать била себя крестом.
— А, теперь ты возопила! — с раскатом отвратительной иронии в голосе воскликнула г-жа де Фержоль. — Ты не возопила, когда нужно было вопить. Ты не возопила, когда…
Но тут, вся растерзанная, она запнулась из страха перед тем, что собирается сказать, и как бы встав на дыбы перед собственной мыслью.
— О притворщица! — продолжала она. — Лицемерная дочь, ты сумела обо всем умолчать, все спрятать, все утаить. Ты не возопила, но твой грех вопиет на твоем лице, и это услышат все, как услышала я. Ты не знала, что существует маска, которая не обманывает и все выдает, и эта маска-обвинительница — на тебе.
Растерянная, перепуганная, ничего не понимающая в словах матери, Ластени, вероятно, сошла бы с ума от этой дикой ночной сцены, так неожиданно разбудившей ее, если бы девушку не спасла от помешательства потеря сознания; но без всякого сострадания к этому, ею же вызванному, обмороку г-жа де Фержоль оставила дочь в беспамятстве на подушках и, сжав обеими руками распятие, упала на колени.
— Прости меня, Господи! — вскричала она, лобызая ноги Распятого и раздирая себе губы о гвозди. — Прости мне грех, который я разделяю, потому что слишком мало пеклась о ней. Я уснула, как Твои нерадивые ученики в саду Гефсиманском. И лукавый подкрался, когда я спала.
Она опять принялась бить себя по груди, и кровь заструилась с новой силой.
— Да будет крест Твой орудием моей казни, Господи Боже, грозный Судия!
Не помня себя, раздавленная мыслью о своем грехе и вечном осуждении, она осела и рухнула на пол перед застывшим на кресте Христом, принимающим в объятия спасенный мир, подобно ее собственным застывшим рукам; но ее руки не простерлись к Богу, правосудию Его, не обратились с любовью к Кресту, а бросили полумертвой родную дочь, чтобы устремиться только к небу!
6
Когда Ластени пришла в себя, мать ее в изнеможении лежала на полу спальни, прижавшись лицом к распятию. Движение, сделанное девушкой, к которой вернулось сознание, и вырвавшийся у нее стон вывели г-жу де Фержоль из подавленного состояния; она встала и, с окровавленным лицом поднявшись во весь рост над дочерью, властно потребовала:
— Ты все мне скажешь, несчастная, я хочу все знать. Я хочу знать, кому ты отдалась в этой пустыне, где мы живем, как две затворницы, и где нет мужчины, достойного тебя.
Ластени опять вскрикнула, но, не в силах ответить, лишь тупо и ошеломленно уставилась на мать.
— Ну, довольно молчать, довольно лгать, довольно ломать комедию! — прошипела г-жа де Фержоль. — Не прикидывайся изумленной, не прикидывайся дурочкой! — добавила жестокая мать, которая была уже не матерью, а судьей, и таким, что готов стать палачом.
— Но, матушка! — вскрикнула бедная девочка и, возмущенная такой безмерной жестокостью и несправедливостью, разрыдалась от страха и обиды. — В чем я провинилась? За что вы гневаетесь на меня? Я ничего не знаю. Я слышу от вас ужасные слова, но ничего не понимаю, ничего. Вы убиваете меня. Вы сводите меня с ума, и, может быть, то же происходит с вами — так страшны ваши речи и окровавленный рот.