Дьявольские повести
Шрифт:
Она настойчиво играла на презрении Агаты, презрении служанки, служившем ей для того, чтобы лучше унизить Ластени и выдавить из нее грузом этого презрения имя, которое дочь не желала назвать. Г-жа де Фержоль знала толк в язвительных словах. Она бы охотно измыслила еще что-нибудь более низкое, чем презрение служанки, и швырнула находку в лицо и душу дочери. Но знай Агата скрываемую от нее постыдную правду, она и тогда не стала бы презирать Ластени, а испытала к девушке только жалость. Презрение надменной души преобразуется нежной душой в жалость, а у Агаты была нежная душа, и годы не задубили ее. Ластени это знала.
«Агата — не то, что моя мать, — думала она. — Она бы не презирала и не винила меня. Она бы меня пожалела». Сколько раз в беде, обрушившейся на злополучную девушку, ее подмывало броситься в объятия той, кого она в годы детства и детских огорчений называла няней. Но мать — вернее, мысль о матери — удерживала ее. Влияние
Мысли ее не изменились, но она предпочитала хранить их про себя с тех пор, как г-жа де Фержоль встретила ее домыслы лишь пожатием плеч. Владелица особняка, чтобы как-то объяснить бледность, обмороки и «нервическую», по ее выражению, слезливость дочери, придумала болезнь, в которой «врач этого невежественного городка ничего не понимал» и по поводу которой она письменно запросила консультацию в Париже. Действительно, проще было не прибегать к врачу, который распознал бы все с первого взгляда, чем отдалить от Ластени суеверную Агату.
К тому же возможно ли было до бесконечности скрывать от нее положение Ластени? Разве оно, и сейчас уже непростое, не разрушает все хитрости г-жи де Фержоль и не станет вскоре настолько явным, не обнаружит себя такими уличающими симптомами, что даже старая дева Агата, которую ее невинность делает близорукой, увидит в конце концов правду?.. Неизбежная необходимость! Г-жа де Фержоль много размышляла об этом. Она чувствовала, что близок день, когда придется либо все открыть Агате, либо устранить ее. Устранить Агату, с которой ее хозяйка никогда не расставалась, чьи преданность и привязанность так глубоко изведала?.. Отослать ее на родину? Не брать другой служанки по причине, побудившей уволить Агату, и, возбуждая подозрения всего городка, почтительного, но любопытного и неблагожелательного, жить вдвоем с дочерью в доме без челяди, на дне горной бездны, словно две души в пропастях ада? Она с ужасом рисовала себе эту перспективу. Неустанно ломала себе голову над устрашающей задачей: «Что с нами будет через несколько месяцев?» Однако ее материнская гордость, усугубляемая природным высокомерием, останавливала ее, вынуждала медлить и мешала принять решение, которое надо было-таки принимать. Эта неизбежность, возмущавшая неукротимую душу г-жи де Фержоль, была чем-то вроде огненной точки, неподвижной и неугасимой, которая росла в ее мозгу расширялась в потемках неотвратимого и с каждым ем все ближе подступавшего будущего. Когда она молчала при дочери, с которой говорила лишь затем, чтобы взять ее за горло вопросом, не получившим ответа, и снова удариться о прекрасный, но ставший отупелым лоб Ластени, она в душе все-таки сопротивлялась признанию, немыслимому для той, кто носит имя Фержолей, — к признанию вины, бесчестившей имя, коим она так гордилась, и она повторяла про себя: «Как же нам быть?»
Г-жа де Фержоль думала об этом в любой час дня и ночи, даже когда молилась. Она думала об этом в церкви, глядя издали на дарохранительницу и опустелый жертвенник, потому что после преступления дочери больше не причащалась, считая для себя, янсенистки, невозможным вкушение Святых даров. Когда в церкви людям казалось, что она углублена в молитву, и она преклоняла колени, опершись локтями на молитвенную скамеечку, побелевшими пальцами вцепившись себе в густые черные волосы, где волнами накатывались теперь седины, появившиеся в дни страданий, она была целиком поглощена проблемой и сомнениями, подтачивавшими и снедавшими ее жизнь. Тревога доводила ее до головокружений, и постоянное беспокойство, к которому примешивалось горе, причиненное ей падением дочери, возбуждало в ней злость и жестокую до свирепости обиду на Ластени.
Но, увы, из двух жертв наиболее злополучной была все-таки девушка. Конечно, г-жа де Фержоль была очень несчастна. Она страдала в своем материнстве, в своей материнской и женской гордости, от своей религиозности, даже силы, за которую иногда платят нестерпимо дорого: у физиологически сильного человека нет такого средства самообличения и умиротворения, как слезы: он душит рыдания, не давая им вырваться наружу. Но в конце концов она была мать, воплощенные упрек и обида, тогда как Ластени — всего лишь ее дочь, предмет вечных укоризн, жертва, которой приходилось до дна пить чашу поношений от матери, за которой стояла теперь ее жестокая правота и которая сокрушала дочь неоспоримой очевидностью ее греха или, по словам г-жи де Фержоль, ее преступления! Кошмарная семейная жизнь, кошмарная для обеих! И разумеется, сильнее всего страдала от этой отвратительной близости именно Ластени. В несчастье бывает минута, когда, как это говорится о счастье, продолжать историю становится невозможно и воображению приходится угадывать то, что нельзя рассказать. Эта минута наступила для Ластени. Она изменилась до неузнаваемости, и те, что так недавно находили ее очаровательной, не отважились бы теперь сказать, что перед ними — прелестная м-ль де Фержоль!
Ластени, этот сладостный чистый ландыш, рожденный в тени гор и потому особенно выделявшийся своей блестящей белизной, теперь внушала страх. Это была уже не шекспировская «лилейная Розалинда», [424] с той самой белизной, что составляет красоту нежных душ. Она стала всего лишь бледной мумией, но тело ее, вместо того чтобы усыхать, как это происходит с мумиями, размягчалось от слез, пропитывалось ими и расплывалось. Она с трудом несла свой отяжелевший стан и ужасно мучилась из-за живота, который все рос и рос. Будь ее воля, она не снимала бы пеньюара, таясь под его развевающимися складками, но мать не позволяла этого. Нужно было ходить в церковь. Мать не допускала тут никаких послаблений и упорно водила ее к службе. Религиозная г-жа де Фержоль, вероятно, думала, что посещение храма благотворно повлияет на виновную и замкнутую душу Ластени. Оно побудит ее открыть свое сердце и перелить то, что скрыто в нем, в сердце матери.
424
Героиня комедии Шекспира «Как вам это понравится».
— Вы слишком близки к родам, — толковала она дочери с презрительной суровостью, — чтобы не отправиться молить прощения у Бога в его святом доме.
И, собираясь вести дочь туда, она собственноручно одевала ее: Агата и здесь была отстранена. Перед выходом мать сама окутывала дочери голову толстым вуалем: пусть даже Ластени задохнется, ей, матери, нужно скрыть ту маску, которую она видела и которую вряд ли сумела бы скрыть надежней, если бы то были следы проказы. А ведь прятать приходилось не только лицо! Живот Ластени разом раскрыл бы все самым ненаблюдательным глазам, и потому г-жа де Фержоль сама шнуровала корсет дочери, не боясь затянуть его слишком сильно и сделать ей больно. В том ожесточении, в котором она жила из-за упрямого молчания дочери, г-жа де Фержоль, шнуруя ее, испытывала подчас такой гнев, что ее конвульсивно стиснутая рука нажимала слишком сильно и бедная будущая роженица издавала непроизвольный стон от этого прикосновения.
— Ах! — с ироническим жестокосердием приговаривала мать. — Можно немного и потерпеть, когда приходится скрывать свою вину! — И г-жа де Фержоль с дикой горечью добавляла: — Боитесь, что я его изуродую! Успокойтесь. Дитя греха выдержит все.
7
Однако в разгар этих жестокостей наступил все-таки миг, когда мать, оскорбленная до глубины души, но все же не лишенная жалости, прекратила пытку, которой подвергала дочь. То ли она почувствовала, что, при всей виновности Ластени, наказание чрезмерно, то ли ее тронуло лицо девушки, прежде обворожительное, а теперь уподобившееся раздавленному цветку, то ли это была уловка ожесточенной души с целью выведать тайну слабого создания, впервые в жизни проявившего силу и с невероятной энергией защищавшего скрытую в его сердце тайну?.. Г-жа де Фержоль знала, что такое любовь.
«Она, без сомнения, отчаянно в него влюблена, коль скоро, столь кроткая от природы и столь мало приспособленная к сопротивлению, сопротивляется с такой силой», — подумала баронесса. И вот она внезапно заговорила с дочерью другим тоном. Язвительность ее смягчилась, и г-жа де Фержоль вернулась даже к нежному «ты».
— Послушай, бедное злополучное мое дитя, — начала она, — ты умираешь от тоски, а заодно убиваешь меня. Ты губишь свою душу, а заодно и мою. Блюдя молчание, ты лжешь и вынуждаешь меня участвовать в этой лжи, разыгрывая унизительную комедию каждую минуту, когда приходится исхитряться, чтобы скрыть твой позор, а ведь одно искреннее слово, сказанное тобою матери, могло бы, возможно, все спасти. Одно твое слово, может быть, вернуло бы тебя тому, в чьих объятиях ты уже побывала. Назови же мне имя того, кого любишь. Быть может, он стоит не настолько низко, чтобы тебе нельзя было выйти за него. Ах, Ластени, я кляну себя, что была так сурова с тобой. Я не имею на это права, дочь моя. Я скрывала от тебя свою жизнь. И ты, и остальные знали одно — что я безумно любила твоего отца и что он меня похитил. Но ни тебе, ни свету неведомо, что я, как и ты, моя бедняжка, оказалась виновна в слабости: когда он привез меня в этот край и женился на мне, я уже была в том положении, в каком находишься ты. Супружеское счастье скрыло грех, краснеть за который мне довелось лишь перед ликом Господним. Твой грех, моя бедная дочь, — это, без сомнения, кара во искупление моего греха. Бог прибегает порой и к такому страшному воздаянию. Я вышла за твоего отца. Он был моим богом! Но Господь небесный не терпит, когда ему предпочитают кумиров, и он покарал меня, отняв у меня мужа и попустив тебе стать такой же грешницей, какой была я. Так почему бы и тебе не выйти за того, кого ты любишь — а ведь ты любишь его! Любишь так же безумно, как я твоего отца, иначе ты не молчала бы.