Дюма
Шрифт:
Толпа безмолвствовала: никто не подхватил этого кощунственного возгласа — не встретив отклика, он растаял под мрачными сводами усыпальницы французских королей и в глубине своих могил заставил содрогнуться от ужаса покоившихся друг подле друга усопших государей трех монархий».
Последняя сцена «Бориса Годунова» в издании 1831 года кончалась словами Мосальского: «Народ! Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы. (Народ в ужасе молчит.) Что ж вы молчите? Кричите: да здравствует Царь Димитрий Иванович! Народ безмолвствует». Пушкинистам, конечно, покажется кощунственным даже упоминать имя Дюма на одной странице с великим поэтом. И все же мыслили они в одном направлении и чувствовали сходно…
Книга вышла в издательстве «Дюмон», критика отнеслась снисходительно. Еще вышел сборник «Воспоминания Антони» (переиздавался много раз в разном составе), куда Дюма, кроме старых текстов, включил историю об обезьянах, живших у художника Декана, и проявил себя мастером рассказов о животных. Он принес Декану черепаху по имени Газель. Обезьяна ее увидела: «По выражению доверчивости, с каким Жак приблизился к Газели, легко было увидеть: он с первого взгляда решил, что приключившееся с ней несчастье привело ее в состояние полной беззащитности. И все же, оказавшись всего в полуфуте от monstrum horrendum [13] ,
13
Страшного чудовища (лат.).
Кордье-Делану попросил доделать свою пьесу «Кромвель и Карл I» для «Порт-Сен-Мартена», Дюма подписываться не стал (работа заняла два дня), пьесу играли 21 мая. Куда тяжелее было с настоящей вещью — «Дон Жуаном». «Я был поглощен идеей, что смогу реализовать мою фантазию лишь с помощью музыки» — каждый день ходил в консерваторию или в церковь слушать орган. 5 мая открылся новый громкий процесс: 164 республиканца обвинялись в мятеже апреля 1834 года (главный обвиняемый, Кавеньяк, скрывался несколько месяцев, был арестован в феврале 1835-го; Этьен Араго отсиделся в Вандее), палата пэров издала оригинальный указ: обвиняемые не имеют права говорить. Ни Гюго, ни Дюма на процесс не ходили. Сколько можно слушать про одно и то же… Наконец удалось собрать деньги на продолжение поездки; 12 мая Дюма, Жаден и — вместо Леконта — Ида Ферье выехали в Лион.
Дальше опять Марсель, замок Иф, Дюма осмотрел камеру, где сидели знаменитости, собрал версии о Железной Маске — для чего-нибудь пригодится, на июнь осели в Тулоне, там он посещал каторгу и дописал «Дон Жуана» на музыку композитора Луи Александра Пиччини: ангелы говорят стихами, остальные — прозой. Труайя пишет, что он эту вещь «кое-как навалял» — но современные критики иного мнения: тонкая вещь, слишком оригинальная, чтобы ее поняли. В конце июня — Ницца, дальше — Италия, то есть ряд отдельных государств со своими порядками. Начали с Генуи, но полиция попросила уехать: у нее есть сведения, что Дюма республиканец, то бишь потенциальный преступник. Оттуда в Ливорно, затем во Флоренцию, столицу Великого герцогства Тосканского, сменившего в 1532 году Флорентийскую республику, правил там герцог Леопольд II, либерал. Родина искусств, чудный климат, красота, свобода, давно отменены пытки и смертная казнь, попы отстранены от образования и почти нет цензуры. Флоренция не щетинилась при виде иностранцев, им легко давали гражданство, они строили фабрики, как Демидов: интернациональный коммерческий и культурный рай, наводненный политэмигрантами. Пробыли там три недели, Дюма собирал материалы о войне гвельфов и гибеллинов (эти магические слова — названия политических партий в XII–XVI веках, первые — за папу римского, вторые — против); написал статью о них и перевел (итальянский он знал хорошо) фрагменты «Божественной комедии», опубликовав их в марте 1836 года в «Обозрении двух миров».
А дома происходили события, достойные романа. 12 июля Кавеньяк и еще 26 обвиняемых по «делу 15 апреля» бежали из неприступной Сан-Пелажи. Организовали это один из их адвокатов Этьен Араго и Арман Барбес, будущий соратник Бланки; Араго и Барбес остались в Париже, Кавеньяк бежал в Англию. (Суд над остальными длился еще девять месяцев, большинство были осуждены на ссылку или тюрьму.) Побег был фантастический, но о нем Дюма не написал — эти люди от него были все дальше. 28 июля на параде Национальной гвардии террорист взорвал бомбу, пытаясь убить Луи Филиппа и его семью, погибли, как обычно бывает, 18 ни в чем не повинных людей, 42 человека были ранены, король отделался царапиной. Террорист, корсиканец Джузеппе Фиески, авантюрист и игрок, заявил, что у него были сообщники Пепин и Мори, республиканцы. Считают, что он их оговорил, есть также версия, что он был полицейским провокатором, но это вряд ли, так как гильотинировали и «сообщников», и его. Подарок королю: во всем винили «Лигу прав человека», все ее осуждали, даже Каррель написал, что в деле «видна рука Кавеньяка». (В 1836-м Каррель брал у Кавеньяка в эмиграции интервью, тот клялся, что ни при чем, скорее всего, так и было, французские революционеры индивидуальным террором не увлекались, у них был один метод — вывести людей на улицу, а там видно будет.)
Дюма это тоже вышло боком: когда в конце июля он приехал в Рим и, желая посетить королевство Неаполь, где правила ветвь Бурбонов, попросил визу, ему отказали по причине неблагонадежности (а также приняв его за родственника генерала-бонапартиста Матье Дюма). Он достал фальшивый паспорт (фотографий-то не было) через знакомого художника Гишара и 2 августа был в Неаполе. Там ему попалась очередная незаурядная женщина, певица Каролина Унгер-Сабатье (1803–1877): он видел ее в Париже год назад, теперь посещал ее салон и начал ухаживания. Ей надо было в Палермо, ему тоже, 23 августа поплыли вместе (Ида осталась в Неаполе, где, предположительно, уже нашла другого мужчину) на «сперонаре» (маленьком одномачтовом паруснике), и там, как он писал в книге «Любовное приключение», изменив имена и даты, певица стала его любовницей. Она любила другого, связь вышла короткой и бестолковой. Что он все время делал не так, мы не знаем. Возможно, проблема была в том, что выдающиеся женщины, которых он пытался добиться, были несвободны, и он знал это, и им двигало желание «отбить», потягаться с соперником — но он был слишком (или недостаточно) настойчив и всегда проигрывал…
С 16 сентября по 4 октября он был в Мессине и там написал пьесу «Капитан Поль» об адмирале Поле Джонсе, герое Войны за независимость США, отчасти по мотивам романа Купера «Лоцман». Распрощался с Унгер и поехал на Сицилию. Катанья, Сиракузы, нищий остров Пантеллерия («Настоящий голод — с криками страдания, хрипами непрерывной агонии; голод втрое ускоряет старение девушек, в возрасте, когда женщина еще нравится, сицилианка уже развалина»), потом приплыл на Джиргенти и оттуда направился пешком в Палермо с проводником-бандитом: на Сицилии все были нищие или бандиты. «В странах, подобных Испании и Италии, где плохо организованное общество не дает подняться тому, кто рожден внизу… ум оборачивается бедой для человека низкого происхождения; он пытается вырваться из рамок, которыми судьба ограничила его жизнь, видит источник света, которого ему не суждено достигнуть, и, начав свой путь с надеждой, кончает его с проклятием на устах. Он восстает против общества… и сам возводит себя в ранг защитника слабых и врага сильных. Вот почему испанский и итальянский бандит окружен ореолом поэзии и народной любовью: почти всегда в основе того, что он сбился с пути, лежит какая-нибудь несправедливость». Еще в Париже композитор Беллини сказал ему, что хочет писать оперу «Паскаль Бруно» о знаменитом сицилийском бандите, нужно либретто; Дюма посетил дом Бруно, вернулся в Палермо, засел за либретто и повесть о разбойнике; услышал, что филантроп Пизани организовал психиатрическую лечебницу, где больных не держат в цепях, а занимаются с ними музыкой и чтением, побывал там, написал очерк. Где бы он ни был, он не пропускал ни одного сумасшедшего дома, ни одной тюрьмы: страдание было его главной, если не единственной, темой.
«Сперонара» доставила его в Неаполь к Иде 6 ноября, а 20-го он был арестован как проживающий по подложным документам и депортирован в Рим; между этими делами он написал маленький шедевр «Корриколо» (название дорожной повозки): «В середину садится толстый монах, образуя центр человеческой общности, влекомой корриколо, подобно круговоротам из душ людских, которые видел Данте в круге первом. На одном колене он держит какую-нибудь свеженькую кормилицу, а на другом хорошенькую крестьяночку; по обе стороны от монаха, между колесами и кузовом, располагаются мужья этих дам… наконец, под осью экипажа, между колесами, в сетке с большими ячейками, раскачивающейся из стороны в сторону и снизу вверх, копошится нечто бесформенное, которое смеется, плачет, стонет, вопит, поет, зубоскалит и которое невозможно даже различить в пыли от лошадиных копыт: это трое-четверо детей, неизвестно кому принадлежащих, неизвестно куда направляющихся, неизвестно чем живущих, оказавшихся там неизвестно как и неизвестно почему там остающихся». В Риме заинтересовался раскопками Помпей и Геркуланума, собирал материалы о Нероне и Калигуле — пригодится; съездил в тюрьму в Чивитавеккья и, наконец, попросил аудиенции у папы Григория XVI («о котором говорили: вино и женщины его Евангелие, его скипетр — топор палача»).
Удивительно, но папа его принял (помог его секретарь Огюст де Таллене). Как писал Дюма в «Корриколо», он неуклюже поцеловал папе руку, не знал, как себя вести, покушался и на ногу, папа ногу отдернул, но, кажется, был польщен. Говорили о Шатобриане, папа сказал, что драматург должен писать о нравственном, спросил, о чем хочет писать гость, тот ответил, что о Калигуле и гонениях на христиан, папа одобрил. Но на следующий день, когда Дюма собирался в Венецию, пришла полиция и заявила, что он член «Польского комитета» и пишет революционные пьесы («Сын эмигранта»). Пьесу он признал, комитет отрицал, но его все равно выслали. В конце 1835 года он вернулся во Францию с либретто для Беллини и узнал, что тот умер, а также обнаружил массу сюрпризов от «взбесившегося принтера». Новый пакет законов был принят в сентябре, после покушения Фиески, под ударом — печать. Отныне воспрещалось: 1) оскорблять короля; 2) возбуждать ненависть или презрение к королю; 3) возбуждать ненависть или презрение к правительству; 4) побуждать к восстанию; 5) совершать нападки на основы государственного строя; 6) называть себя республиканцем; 7) выражать пожелание или надежду на низвержение существующего строя; 8) публиковать списки присяжных; 9) печатать отчеты о политических процессах; 10) объявлять краудфандинг для уплаты штрафов по политическим обвинениям. Все эти преступления переводились в ранг покушений на госбезопасность и подлежали рассмотрению не в суде присяжных, а в палате пэров либо спецсудах, учреждаемых министром юстиции; говорить на суде подсудимые не имели права. Кара — от 5 до 20 лет или штраф от 10 до 50 тысяч франков. Для рисунков, карикатур и пьес восстанавливалась предварительная цензура. Чтобы не открывались новые газеты, был повышен залог (уставной капитал); если редактор сидит в тюрьме — а по новым законам все редакторы должны были все время сидеть в тюрьме, — газета не может выходить. Министр юстиции был откровенен: «Мы хотим свободы печати, но не допускаем критики ни особы короля, ни династии, ни монархии… Нам скажут, что суровостью наказаний мы хотим убить печать. Нужно отличать монархически-конституционную прессу, оппозиционную или нет, от республиканской, карлистской или отстаивающей всякий государственный режим, кроме нашего. Эту последнюю мы ни в каком случае не намерены терпеть». Гизо еще откровеннее: «Всеобщее и предупредительное устрашение — такова главная цель законов…» Заодно изменили закон о присяжных: они потеряли право (дарованное им в 1832 году) самостоятельно признавать смягчающие обстоятельства, а для обвинения теперь требовалось не две трети, а большинство голосов. Хлеще Реставрации — недоставало лишь закона о святотатстве. И это, подумать только, происходит в XIX веке!
Первыми жертвами нового закона стали газеты «Еженедельник» и «Реформатор»: редактор первой поплатился трехмесячным заключением и шеститысячным штрафом за цитату из Лафайета: «Когда правительство нарушает народные права, восстание становится для народа долгом», редактора второй приговорили к четырем месяцам тюрьмы и штрафу в две тысячи франков за слово «узурпатор». Легитимистские газеты, располагавшие деньгами, могли это пережить, но нищие республиканские гибли. Каррель: «Пресса не оправилась от этого удара и занялась самоцензурой». В палате шла перегруппировка партий: правый центр (Гизо), левый центр (Тьер), центральный центр (Дюпен), то бишь сплошные центристы, «жвачные животные», по выражению Дюма; оппозиция — малочисленные легитимисты и слабенькая «династическая левая» (Одийон Барро). В феврале 1836 года правительство пало вследствие соперничества между Тьером и Гизо, Тьер его возглавил, ждали, надеялись — это же Тьер! Но поблажек прессе не было, стало еще хуже, и, в свою очередь, хуже становились революционеры: место либералов занимали люди с полутеррористическими взглядами, как Барбес и Бланки.