Елена
Шрифт:
– Не знаю, как в целом, но в частности наш институт считался одним из лучших в Союзе, – отпарировала Елена, – а вот о Тартуском факультете я, простите, ничего не слышала.
Свекровь ответила ледяным взглядом, Тартуский университет это было святое, но продолжать дискуссию не стала, смолчала и Елена, а Олев, по счастью, при этом объяснении не присутствовал, по счастью, ибо в любом споре он становился на сторону Елены, что ее и радовало и смущало несказанно, ей было неловко оказываться причиной конфликтов между матерью и единственным сыном, хотя в отличие от армянской матери-бабушки, которая к шестидесяти семи годам неизбежно сосредотачивает все свои помыслы на сыне и внуках, эстонская свекровушка отнюдь не замыкала себя в узко-семейном кругу. У нее имелась масса подружек, с которыми она почти круглосуточно общалась по телефону, обсуждая как нарождавшихся или уже утвердившихся на белом свете и быстро-быстро набиравших вес политических лидеров, в основном, республиканских, так и начавшие меняться цены в магазинах, она ходила с приятельницами в кафе подымить за чашкой кофе крепкой сигаретой местного производства и полакомиться пирожными, не утруждая себя домашней выпечкой, посещала кинотеатры и выставки, словом, вела светский образ жизни. Впрочем, этот образ жизни распространялся и на домашний быт, свекровь частенько принимала гостей, с которыми просиживала часами у себя в комнате за той же чашкой кофе и ленивой беседой, не проявляя особого интереса к хозяйству и совершенно пренебрегая кулинарией, правда, мыла посуду после обеда, а иногда и чистила картошку до. Но не всегда, чаще картошка передоверялась Олеву, а любознательная маман смотрела тем временем какой-нибудь чемпионат по лыжному спорту и за обедом сообщала сыну и невестке, как распределились медали. Первое время Елена порывалась освободить мужа от кухонной повинности, но потом передумала, тем более, что картошка в Эстонии была отвратительная, в Армении такую на рынке не стал бы продавать даже бомж (если б там водились бомжи), постеснялся бы, а тут ее, грязную и наполовину гнилую, как минимум, попорченную, предлагали с таким достоинством, словно торговали ананасами, либо только-только появившимися экзотическими киви, и возиться с ней было почти то же самое, что копаться в огороде (сравнение носило характер книжно-теоретический,
20
Audi, vide, tace, si vis vivere in pace – слушай, смотри и молчи, если хочешь жить в мире.
– Никто меня не любит, – говорила она трагически, иногда и промокая глаза. – Никому я не нужна. Умру – не заметят.
В итоге опять-таки Елена начинала уговаривать этого никого, то бишь Олева, быть с матерью поласковее. Собственно говоря, все это было ей знакомо. Обычное поведение состарившейся женщины, которая в один прекрасный день не просто смотрится в зеркало, а видит в нем свое отражение, и до нее вдруг доходит, что женщиной ее отныне можно называть лишь за неимением другого термина. Особенно тяжело такие открытия переживают даже не столько одинокие, сколь красивые или воображавшие себя красивыми женщины, а свекровь почему-то считала себя чуть ли не красавицей, хотя фотографии это опровергали, впрочем, здешнее понимание красоты вообще представлялось Елене несколько странноватым. Правда, возможна, переориентировка, так сказать, переосмысление ценностей, и женщины, которые сосредотачиваются на обязанностях матери или бабушки, переносят старость легче, удовлетворяя естественную потребность в любви и взаимности в семейном кругу. Однако единственный внук, сын Олева от первого брака появлялся у отца с бабушкой не чаще раза в год, жил он в Тарту, как и множество других молодых людей, окунувшись с головой в какой-то малопонятный бизнес, связанный с той же рекламой, и выныривая из своей абсолютно бесполезной для общества, но доходной деятельности только на рождественские каникулы. Что касается самого Олева, мать априори относилась к любому его начинанию критически, возможно, потому что тот обычно игнорировал ее «мудрые» советы, на которые она не скупилась, полагая, видимо, что во всем, в том числе, в кино или театре, разбирается лучше – основная причина конфликтов между выросшими детьми и не желающими это осознать родителями – старо, как мир, но неискоренимо. Так что особой нежности между сыном и матерью не наблюдалось, и ей оставалось лишь выжимать жалость, изображая немощь и болезни, этого Елена за годы поликлинической практики навидалась выше головы, и неожиданностей в поведении стареющей дамы, каковую разыгрывала из себя при своем почти деревенском происхождении свекровь, для нее не было. (Положа руку на сердце, следовало признать, что не только свекровь, старые эстонские женщины в целом щеголяли аристократическими манерами, их междусобойчики напоминали Елене нечто вроде английского five-o’clock). Иногда, правда, свекровь Елену поражала. Ударившись, например, в воспоминания о годах военных, она рассказывала, как встречала вместе с матерью фашистские танки, как мать плакала от радости, а сама она кричала приветствия по-немецки, уже знала немножко язык, учила в школе, как бросали вместе цветы под гусеницы, Елена слушала и думала, насколько же в самом деле разнится их видение мира, впрочем, то, что свекровь ходила во время войны на танцы с гитлеровскими офицерами и вспоминала это со счастливым умилением, не помешало ей позднее вступить в партию – не нацистскую, а Коммунистическую партию Советского Союза, а вступление в партию, в свою очередь, не стало помехой тому, чтоб теперь выставить на массивном дедовском буфете флажок со свастикой и защищать Гитлера перед Олевом, который злился и багровел, втолковывая матери, что все прогрессивное человечество осудило ее фюрера.
– Он пытался избавить нас от коммунизма, – возражала свекровь с пафосом.
Елена же не злилась и даже не спорила, она пыталась понять и представить жизнеощущение старых женщин, собиравшихся на дни рождения свекрови, родившихся в одном мире, потом насильственно ввергнутых в другой, а теперь пытавшихся вернуться назад, в некотором роде в детство. Они приспособились и перекрасились, прожили жизнь, но ничего не забыли и не простили, и холодная ненависть к тем, кто вынудил их прятать свои сине-черно-белые пристрастия за красной ширмой, согревала их существование, как рюмка ледяной водки греет пришедшего с мороза. Затаившись и считая с горечью и страхом уходящие дни, они все же надеялись дожить и отомстить, и как ни удивительно, дожили и отомстили, во всяком случае, оказались свидетельницами мести, и наверняка самыми безжалостными и неумолимыми. Правда, никто не молил их о пощаде, но если б и попытался, несомненно услышал бы в ответ: ab altero exspectes, altero quod feceris [21] . Впрочем, и те, кто помоложе, отнюдь не питали ни жалости к противнику, которого считали поверженным, ни намерений снять руки с его горла. Елена поняла это быстро, пару недель после лицензионной комиссии она мрачно помалкивала и проводила время на кухне, колдуя у плиты, но затем отправилась в магазин и купила самоучитель эстонского языка.
21
Ab altero expectes, altero quod feceris – что ты сделал другому, того от него и жди.
Гекуба смотрела неодобрительно. Елена потупилась, глядя в каменные плиты, но не смущение владело ею, а тайный гнев, она, царица Спарты, жена героя, покинула дом, мужа, дочь ради какого-то козопаса – и как ее встречают?.. Боги! Что за шутку вы со мной сыграли!..
Но тут Парис придвинулся ближе, взял ее за руку, и сразу захолонуло сердце, и вслед кровь хлынула в голову, Елена зарделась, стала еще красивей. Хотя мало пользы ей было от прославленной ее красоты, Приамовы дочери, собравшиеся вокруг, глядели на ее тонкое лицо и длинные золотые волосы с завистью и отчуждением.
Парис произнес несколько слов на невразумительном своем наречии, Гекуба ответила хмуро, Елена не поняла, но догадалась.
– Чужую жену привез. На женщин наших непохожа, роду незнакомого и воспитания иного. Языка нашего и то не знает…
Парис заговорил быстро и гневно, не скрывая обиды, потом повернулся и потянул Елену за собой, хотел, видно, уйти прочь, но тут послышалось ржание, грохот колесницы, раскрылись двери, и в гридню вошел высокий, бородатый, в летах человек. Царь троянский Приам вернулся с охоты, хоть ждали его не раньше, чем к вечеру.
Он подошел к Парису, обнял его, затем повернулся к Елене, улыбнулся и сказал по-ахейски:
– Здравствуй, дочка. Добро пожаловать в Илион.
Свекра у Елены не оказалось, Олев его и сам почти не помнил, умер тот давно, и Олев вырос без отца, родственников тоже было мало, да и те практически не появлялись, так что налаживать с ними отношения не требовалось, с одной стороны, это избавляло от лишних и наверняка непродуктивных хлопот, с другой, не оставляло места иллюзиям насчет возможного круга общения. Правда, у Олева имелись кое-какие приятели, и именно это обстоятельство сыграло роковую роль в дальнейшей судьбе Елены, да и самого Олева. Хотя в тот момент Елене показалось, что
– Вы слишком щепетильны, коллега, – говорил он, иронически усмехаясь. – Человек готов платить, чего вам еще надо?
Через год он сгорел, заснув спьяну с горящей сигаретой в пальцах, и когда Елена с содроганием рассказала Олеву об этой страшной смерти, тот, особенно не удивившись, объяснил, что подобное в Эстонии не редкость, чем поверг Елену в состояние шока.
– Неужели в Армении не пьют? Вернее, не напиваются до беспамятства?
– Пьют, конечно, иногда и напиваются, но не могут же все в доме впасть в беспамятство! Кто-то унюхает дым…
– Понимаю, – сказал Олев, – кто-то в доме, да. Видишь ли, в Эстонии много одиноких людей…
Никто иной, как алкоголик (de mortuis seu bene, seu nihil [22] ?) нашел выход, дав объявление в газету о возможности выездов на место. Время для подобных акций было благодатное, начался предагональный период советской власти, когда чулки и кошельки лопались от денег, которые не на что было потратить. Так почему, черт побери, не полечиться? И вскоре зазвонили телефоны, ретивые профорги из разных местечек предлагали, приглашали, обещали… Так Елена увидела ту Эстонию, в какую иначе ей не довелось бы попасть никогда, маленькие городки и большие деревни, опрятные домики, миниатюрные и аккуратные, как в мультиках, окруженные садиками, за ровными заборчиками непременные клумбы, газончики, нередко целые партеры с галечными россыпями и тонко подобранными сочетаниями неярких цветов, в местечках побольше или даже в малых, просто поближе к центру, двухэтажные, многоквартирные, вполне городские дома с горячей водой и центральным отоплением, и всюду сирень, сирень, длинные ряды кустов, сплошь покрытых фиолетово-лиловыми пушистыми гроздями, похожих на огромные букеты. И везде приезжих медиков ждал полный комфорт, «гостевые» квартиры предприятий, колхозов, совхозов, непременно из нескольких комнат, хорошо обставленных, естественно, с ваннами, снабженными необходимой посудой кухнями, и все, разумеется, бесплатно – впрочем, происходило это в советский еще период, когда содержание квартир ничего не стоило, пусть они и одиннадцать месяцев в году пустовали. И было много-много пациентов, не только тех, кто хотел хоть что-то получить за лежавшие втуне сбережения (и получил, в отличие от наивных или скупых, дожидавшихся денежной реформы), но и настоящих больных, если радикулиты всех мастей можно считать болезнью, а не естественным результатом эволюции, расплатой за прямохождение и умение работать руками. Так прошли весна и лето. Мелькнул путч, увиденный по телевизору в равнодушной Ялте, сонно лежавшей на пляже даже не в ожидании, пока решится ее судьба, но в отстраненном отупении, Олев нервничал, рвался домой, а может, и дальше, Елена утром перепугалась, ей сразу вообразились танки и баррикады, и ее драгоценный муж с пистолетом в руке под дулами урчащих бронечудовищ, но вечером, взглянув на нелепо-самодовольные рожи путчистов, она немедленно прониклась ощущением опереточности происходящего, персонажи эти не несли в себе серьезной угрозы, они просто не годились на роли, которые себе уготовили, шуты из ярмарочного балагана не сыграют Шекспира, поняла она и уговорила Олева подождать и оказалась права. Хотя весь первый день, надо признаться, они бродили неприкаянно по городу и, несмотря на жаркое солнце, Елену пробирал озноб, ей мерещилось вернувшееся прошлое и, странное дело, она ведь преспокойно прожила в этом прошлом полжизни и, хоть и поругивала Советы, как все вокруг, но особого диссидентства в ее натуре не было никогда (ибо диссидентство это не только убеждения и образ жизни, это и натура), люди занимали ее куда больше, чем идеи (впрочем, в Армении о борьбе идей говорить не приходилось, поскольку все, связанное с партией и коммунизмом давно рассматривалось, как своеобразный бизнес, и диссидентам не надо было никому ничего доказывать, но с другой стороны, практичные армяне не рвались рисковать жизнью и свободой, так что открытое диссидентство большинства сводилось к болению во время международных соревнований против «Советов»), однако теперь ей это прошлое казалось невыносимым, и она с ужасом думала, что придется бежать, если, конечно, удастся, в Финляндию или Швецию, куда традиционно бегут эстонцы, и… Что дальше, и думать не хотелось, в отличие от многих соотечественников, мечтавших о заманчивой капиталистической жизни, где от каждого по возможностям и каждому по труду или даже без, Елена на Запад не рвалась – тем более, что уже успела в какой-то степени познакомиться с прелестями жизни на чужбине. Но все обошлось, они докупались и дозагорали и вернулись в независимую Эстонию.
22
De mortuis seu bene, seu nihil – о мертвых хорошо или ничего.
Si vivis Romae, Romano vivito [23] . Множество людей, покидающих родину по тем или иным мотивам, в основном, конечно, в погоне за участью лучшей, чем та, которую им уготовила судьба, заставив ступить на жизненные подмостки в месте, выбранном без учета их пожеланий, но иногда и в силу обстоятельств подобных Елениным (хотя и Елена, в сущности, искала лучшей доли, чем та, которая ей выпала), готовы соблюдать эту формулу. Оказавшись в Соединенных Штатах Америки, во Франции, да даже в Мексике, они принимаются покорно учить английский, французский или испанский язык, не только язык, но его в первую очередь. Попавшие ни с того, ни с сего, против своей воли и желания, почти как гонимые стихийным бедствием или геноцидом горемыки, в независимую Эстонию вместе со своими домами, квартирами, работой и бытом люди эстонского учить не хотели. Во-первых, потому что в государство это они не рвались, хоть и жили на его территории. Во-вторых, потому что язык учить вообще дело нелегкое, а учить эстонский, да еще человеку немолодому, трудно вдвойне. В третьих… В третьих, читатель, от провинциала, приехавшего в Рим, ожидали, чтоб он блюл римские обычаи, это да, но кто мог бы требовать, чтоб римлянин на территории империи жил по законам каких-нибудь халдеев. А имперское сознание далеко переживает империи. И присмотревшись к так называемым русскоязычным, нетрудно было обнаружить, что осевшие в Эстонии евреи, например, или армяне в большинстве своем эстонский язык освоили. Разумеется, и потому что это нации, скажем так, практичные. Но не только.
23
Si vivis Romae, Romano vivito – если живешь в Риме, живи по римским законам.
Конечно, к поведению эстонцев можно было придраться. Но и понять его. Женщина, которая выходит замуж по любви, мечтает быть девственницей, особенно если ее перед тем изнасиловали. Расторгнув заключенный с советской властью по принуждению брак, эстонцы возмечтали о девственности и решили сделать вид, что брака не было.
Сознание Елены раздирали две противоположные мотивации. С одной стороны, она корпела над учебниками и словарями, пытаясь вбить в свою не первой свежести память бесчисленные и бессистемные падежные окончания и прочие премудрости, ибо, отбросив эмоции и амбиции, вынуждена была согласиться с упомянутой выше формулой. С другой, эмоции и амбиции, будучи выброшены за дверь, лезли в окно, пусть и наглухо закрытое и заклеенное в силу местных климатических условий бумагой, лезли и каким-то образом пролезали, видимо, находили микроскопические щели, и Елене начинало казаться нелепостью положение, когда она, специалист экстра-класса (вслух она этого не сказала б, но себе…), вместо того, чтоб делать свое дело, должна зубрить язык, без которого прекрасно можно обойтись даже в объяснениях с эстонцами, не говоря о полумиллионе русских. И периодически она с треском захлопывала книги и зубрить переставала.