Евангелие от обезьяны
Шрифт:
То есть жить так, в принципе, можно. Уже два года живем.
А в худшем случае консилиум выдаст вам по-медицински скупое заключение: лечению не подлежит.
Отто Иосифович снимет очки и вытрет пот с сократовского лба, стараясь не смотреть вам в глаза. Остальные с пластмассовыми лицами протиснутся мимо, боясь задеть вас полами белых халатов и стремясь поскорее на воздух – даже на этот, сорокаградусный, с туманом и гарью, потому что он все равно лучше того, что будет витать в кабинете. Они поспешат как можно быстрее выйти вон – к машине, к семье, к телевизору, успокоительному бокальчику «Шардоне» и своим детям, которых можно прижать к груди, уткнуться носом в макушку
А для вас теперь будет одна цель в жизни: сделать так, чтобы вашему ребенку не было больно все то время, что ему отмерено. Ему отмерено немного – может, полгода, может, год. Но на протяжении почти всего этого срока он будет нечеловечески страдать.
Когда начнутся боли, он еще сможет какое-то время находиться дома – пока можно спастись кетановом и спазмалгоном. Вы даже успеете несколько раз сводить его на детские праздники, в зоопарк, музеи и кино – в последний раз, чтобы запомнил мир веселым и познавательным. Потом придется перейти на баралгин, а поскольку укол баралгина крайне болезнен, к вам придет медсестра и вставит вашему ребенку порт. Это такая игла с насадкой, которая будет торчать из него до конца жизни. Через нее в его кровь будут вводить обезбаливающие... Он в последнее время стал очень прокачанным, этот порт. Его теперь, спасибо новым технологиям, можно закапывать мороженным, теребить руками и даже мыть.
Закапывать мороженным – только пока ваш ребенок может есть. Потом он это делать перестанет – у него откажут органы пищеварения. Питательные вещества в него начнут вводить через капельницу. Но питать его они не будут.
Когда баралгина станет недостаточно, вы повезете своего ребенка умирать в больницу. Ни хосписы, ни приходящие врачи с сиделками в СССР не имеют лицензии на пользование наркотиками. А вашему малышу теперь нужны будут такие взрослые вещи, как кетамин, фентонил, трамал и трамадол. Зависимость появится очень быстро, так что до конца своей короткой жизни он даже немного успеет побыть наркоманом.
Если вам удастся договориться с врачами, закидываться чем-нибудь этакимвы время от времени сможете и сами. Под кайфом легче часами читать обездвиженному ребенку книжки, потому что пробивает на базар, и не плакать, потому что наркота временно атрофирует душу. Легче врать, что хэппи-энд неизбежен и скоро его вылечат.
Я хорошо знаю таких родителей. Помню по больничке, в которой Стас лежал после операции. У них есть что-то такое в глазах, знаете. Выплаканные слезы, наверное. Они как-то меняют тебя, когда ты начинаешь просить бога, чтобы твой малыш побыстрее умер – просто потому, что тогда ему не будет больно.
Отцы, трясущимися руками пытающиеся прикуривать на лестничных клетках и убеждающие самих себя в преимуществах смерти сыновей. Он никогда не станет плохим, братишка, потому что все дети хорошие. Не сопьется и не свяжется с опасной компанией. Не бросит ребенка, не изобретет водородную бомбу и не развяжет войну. Не станет подлецом и сволочью. Не напишет донос онистам, не женится на шлюхе и никогда не сторчится – хотя нет, простите, сторчаться все же успеет.
И матери – те, которые еще вчера были девчонками, носившими мини-юбки и трещавшими по телефону о девичьей шелухе вроде шпилек от Марио Фабиани и туалетных шкафчиков из Hoff, а теперь превратившиеся даже не в старух, а в могильные памятники старухам. Ведь надо быть каменным, чтобы не разрыдаться, обучая семилетнюю дочку писать буквы и понимая, что они никогда ей не понадобятся. Осознавая, что она
Всех вас я помню.
И помню ваших детей, весом в десять кило, которые смотрели мультики со своих противопролежневых матрасов в перерывах между судорогами и галлюцинациями. Слушали сказки по «Детскому радио», просили у Стаса геймбой и интересовались у вас, как там их кошка или собака – домашние любимцы, к которым они уже никогда не вернутся, но того не ведают, потому что вы же обещали хэппи-энд. А потом эти дети исчезали на каталках и больше уже не появлялись. «А где моя подружка Лена, пап?» – «Она выздоровела и ее выписали из больнички, дружище. Так же, как скоро выпишут и тебя».
Стас до сих пор спрашивает, как дела у этих детей, есть ли у них мобильник и можно ли позвонить им по скайпу. Нет, дружок, прости, – лгу ему я. – Они все так радовались выписке, что забывали оставлять мне свои номера.
В кино такие дети видят белое свечение, разговаривают с ангелами и учат взрослых не бояться смерти. Чушь собачья. За все время я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из этих прозрачных существ говорил об ангелах или свечении. Голливудские сценаристы будут гореть в аду, потому что на самом деле такие дети – и это убивает сильнее всего – говорят о том же, о чем и все остальные. О том, как Питер Паркер превратился в Человека-Паука. О супергероях и суперзлодеях. О черепашках-ниндзя, динозаврах, Русалочке и куклах Барби. Потому что почти все они до самого конца верят в хэппи-энд – ведь им его обещали мама и папа, а мама и папа не могут врать.
Правду понимает меньшинство – из тех, кто постарше. Но и эти говорят не об ангелах. Они говорят: как же так, мама, почему ты не можешь меня спасти? Почему я умираю, а ты ничего не делаешь? Они уже знают, что уходят, но все еще считают маму всесильной.
Вот такой он, этот худший случай. Я хорошо его знаю – он много раз уже выпадал людям с соседних коек.
Но теперь, пытаясь отдышаться после пяти пролетов бегом вверх по лестнице, врываясь в кабинет и спотыкаясь о кушетку с голубой накидкой и столики с препаратами, – теперь я понимаю: он выпал и мне.
Понимаю – по лицу Отто Иосифовича, похожему на бугристый асфальт. По скукожившейся в углу фигурке Веры, узловатой и как будто в разы уменьшенной, рухнувшей прямо на пол да так туда и влипшей, точно смоляное чучелко.
По шприцу в руках лаборантки понимаю. Без слов. По бессмысленному стуку пальцев гения, но не волшебника о плексигласовую столешницу. По чьей-то зажженной сигарете, истлевшей на краю пепельницы и никем так и не выкуренной.
Подкошенным мешком рушусь близ Веры, прислоняюсь к горячему кафелю стены. Все время хочется проснуться, но как проснуться от жизни? Кто-то мне рассказывал – после больших нагрузок можно сдохнуть от одышки, если упасть и не двигаться. Я бы охотно сейчас разорвался на хрен изнутри; но я не разрываюсь. Потому что если я в очередной раз выберу easy option, то спрашивается – кто, мать вашу, кто будет читать Стасу книжки и следить, чтобы вовремя вкололи долбанный трамал?
– Теперь только он, Леша. Только он, – шепчет мне ничего еще не знающая Вера, вцепившись враз поостревшими пальцами мне в плечи, – только чудо. Ты ведь найдешь его, правда, Леша? Найдешь ведь?
– Конечно, найду, – закутываюсь лицом в ее волосы, чтобы не было видно слез и глаз, по которым она сразу догадается. – Я уже на верном пути, солнце. Все будет хорошо.
***
– Папка, привет!