Евпатий
Шрифт:
* Б а г а н а — опорный столб в юрте.
Когда пыхтеть, кряхтеть и хорхать закончили старики чербии, а запах пота в шатре крепче козлиной мочи сделался, в среднем круге поднялся, взяв слово, Сэбудей-богатур.
— О рождённый волею Неба и устремляющийся к судьбе аргамак! — хриплым, всё более усиливающимся зычно возвестил. И, покуда не разобрались, к соколу Бату-хану это или к богу войны Сульдэ, на другое перевёл.
Кто забыл вероломство орусутов пред битвой на реке Калк?
Кто утратил память о казнённом орусутами после Хаши-кулюке нашем?
«Покуда ногтей
— Кровь замученного Хаши-кулюка взывает к вашей отваге, монголы! — вещим голосом негромко заключил Сэбудей.
В то утро, в незабвенный рассвет, когда, высвобождаясь из ночного тумана, словно окутанный родовыми ошмётками плод, земля поворачивала зазябший бок к зазвеневшему свежим золотом солнцу, когда зяблики, сойки и болотные камышовки, передразнивая друг дружку, чуивкали, треща и пилькая простые свои песни, и, рассыпав по тонко-смуглым плечам пропахшие костровым дымком волосы, Гулямулюк, Гулямулюк-херисче его предстала изумлённому взору братьев, лишь у Берке-хана глаза не выразили восхищения и братской чистосердечной радости. Выкажи он, Бату, проницательность в ту пору, стремление к истине, Мэрген Оточу не потребовалось бы весть добывать. Сайгачиха-девочка его Гульсун не...
— А не поторопилась ли залаять у нас собака? — раздался между тем в шатре знакомый захлёбывающийся клекоток. — Уж не на джихангирство ли примеряется баба брюхатая, что и от жилища-то не отходила дальше, чем по малой нужде?!
Высокий, жирный, трясущийся от бешенства Гуюк стоял в центре кругов и жестом повелевал Сэбудею сесть.
— Уж не зачлись ли в победу ей те народишки, что и сами-то разбежались бы от вида монгольских коней?
Слегка запоздалое порсканье Бури-хана, якобы оценившего шутку-издёвку гуая*, смолкло, никем не поддержанное.
* Г у а й — дядя, старший дядя.
О Гуюк! Выпавшей ресницей в глазу, занозой в зубах смолоду ты у меня. Клевеща и прислуживаясь при Аурухе, гнал, изводя и преследуя, род мой. В песках Харгамчесит взлелеяна ненависть моя к тебе... Заткнёшь ли чёрный хулду, изрыгающую смрад дыру рта? — В груди (Бату-хана) клокотала ярость. Мягкие, без каблуков, готоны искали опору. Пальцы, расстегнув дэл, нащупывали у пояса рукоять ножа. Привстать и от левого уха наотмашь... Нет, не промахнулся бы! Охотничий верный нож в жирную шевелящуюся шею без слов войдёт. Творимую на глазах несправедливость оборвёт наконец.
И... затуманенный взор на прожжённом в войлоке пятнышке остановился. «Женщина в боевом походе...» Когда Сэбудей о необходимости жертвы для дальнейшего поучал, из очага уголёк выстрелил, оставив пятно. Там, — вспомнилось, — за левым плечом, в законопаченной юрте чьи-то ноготки атласное одеяло в смертной истоме скребут... Если во имя справедливости нож его Гуюк-хана поразит, напрасною непосильная эта жертва будет. Если Бату-хан власти-силы не добьётся, не заберёт, Сартак его, Гулямулюк, Улагчи, матушка Эбугай-учжин, весь род его, уруг его и улус его — всё сгинет, погибнет от мстящей кровавой руки Каракорума. Нет! Лучше пальцы с
— Ребёнку нож, а дураку власть нельзя доверять! — всё ещё, оказалось, надсаживался-продолжал Гуюк-хан. — Воля кагана — закон для подданных!
С туповатым безразличьем балованного сиятельного отпрыска не замечая производимого Сэбудеем перераспределения сил в монгольском войске, Гуюк-хан по-прежнему требовал «отважного Бури-хана» к руководству допустить.
Натянувшаяся до звона брюшина тишины заставила иных глаза зажмурить от напряжения.
— Окружённый валом вражеский город брать и мусор из юрты выметать — разное это!
Тяжёлый, шевелящий огонь в нижних светильниках бас грохнул в середину брюшины, как шар-бамбар.
Большинству из восседавших известно было — мать у предлагаемого в джихангиры Бури — жена простого слуги. Выметая из шатра Чагадаева сыночка мусор, пострадала без вины от мужского нетерпения.
И вот, широко открыв зубастую пасть, первым Шейбани рассмеялся. Помедленнее соображающий, но тоже смехун, Бурулдай затем. Дальше — пошло. Кто прикрывая, а кто и не прикрывая ладонью рот, осмелев, запрыскали, затохтохтали. «Ха-ха-ха! Хы-хы-хы. Гхы-гхы-гхы...»
До последнего, как и случается, до того, к кому относилось, дошло.
Бури-хан взвизгнул, побледнел как глина и, хватаясь за поясной кинжал, рванулся к оскорбителю.
Заблаговременно помещённые у него за спиной два нукера из верных прижали ему руку.
Бык же Хостоврул и бровью густою не повел. Карагачем-деревом среди кустов хараганы высился-сидел у задней стены.
Рот Гуюк-хана запузырился слюной.
— Собаки! — хлестнув плетью одного из державших Бури нукеров, возопил он. — Грязные ненавистные собаки! Кровью монголов кабшкирдских сук... — И, задохнувшись, на верблюжьих выгнутых в коленках ногах, ступая без разбору на сапоги сидевших, выскочил вон.
Удерживаемый нукерами Бури-хан очумело вращал выпученными, налитыми кровью глазами.
— Не радуйся, коровий бубенец! — долетал снаружи взвизгивающий голосишко Гуюка. — Из Гулямулюк твоей подстилку сделаем! Сартачок твой... — И звякнуло, было слышно, у коновязи кольцо, хлопнул по шатровой крыше прощальный удар плети, и, к всеобщему облегчению, заслышался удаляющийся конский топоток.
На середину круга вышел Сэбудей.
— Будем сохранять хладнокровие, нойоны! Кони наши худеют, люди недоумевают. Не пора ли заткнуть рот болтовне?
Гул, возбуждение. Кто-то засмеялся. Под шумок и замешательство одноглазый хитрец боевые обязанности начал распределять. «На случай, если орусуты до штурма в чистое поле выйдут...»
Пьянея от предвкушения бранного пира, темник Бурулдай возликовал:
— Эй! Не будем долго судить да ругань разводить! Не покажем-ка лучше врагу ни молодецкой спины, ни конского заду!
Поймав взгляд Сэбудея, (Бату-хан) тоже поднялся для произнесения слов.
— Если выкажут непокорство, — сказал, — без жалости сокрушать будем! Если же пощады запросят — по-хорошему можно обойтись.