Евпатий
Шрифт:
— Зачем забыл меня, энкчемэг? Для чего к себе не заберёшь верного пса? — И горло дрогнуло от обиды, как у малого дитя.
— Терпение, милый мой! — был ответ. — Сам ведь знаешь: не всё исполнено из необходимого пока.
* * * *
* * *
Крепкие ножки упористо разведя, довольная, лодраздавшаяся в боках Эсхель-халиун мочилась вразбрызг пенящейся уверенной струёй. Раз Эсхель-халиун сыта, довольна, он, Лобсоголдой, показать Кокочу кое-что хочет. «А то неровён час отправят тебя...»
Пошли
— Пришли! — объявил Лобсоголдой. — Подожди-ка меня.
Он приблизился к стражнику, охранявшему заднюю туургу*, и что-то шепнул ему.
* Т у у р г а — стена.
Друг за другом — бочком — прошли вдоль проходца, обогнули белую со стороны двери, и с той, другой, в одном, ведомом лишь ему месте Лобсоголдой приподнял бусмур**.
** Б у с м у р — верёвка по окаёму юрты на средней высоте.
Такое не забывается, нет! За очагом на небольшом возвышении, подвернув гладкие колени в оранжевых шароварах, в дэле из золотой фанзы сидела... девушка-цветок! Смазанные жиром скулы блестели у неё, как весеннее солнце.
Игла неведомой прекрасной печали с тупой болью вошла в сердце Кокочу. О благоухающей воды сон! О изумрудная звёздочка в колодезной тьме.
* * * *
* * * *
— Раз, два, три, — взад-вперёд качает сжатым кулаком Лобсоголдой, — хоп! — выбрасывает палец. — Ну, а ты? Что же ты, Кокчу?
Вернувшись на полешки за юрту-гер, играли сидели в хороо***, как когда-то в степи, а в это время где-то в глубине хота, в юрте или в шатре судьба Кокочу взвешивалась в чьей-то жёсткой руке.
*** Х о р о о — национальная народная игра «в пальцы».
Чтобы друга-анду от ненужной тревоги отвлечь, Лобсоголдой про девушку-звезду рассказал.
Разгромленный сокрушённый царь кабшкирд дочь за милость к себе свирепому монголу отдал. Гульсун зовут.
— Гульсун?
Всё ещё трудящиеся над шкурой бавурчины, давая спине отдых, поочерёдно замирали, сидя столбиками и засунув в подмышки замёрзшие пальцы. На Кокочу с Лобсоголдоем не смотрели они.
— Эдакая хатахтай**** губки надует, — бывалым тоном рассуждал, улыбаясь, Лобсоголдой, — насурмлённою бровью поведёт, и мы с тобой, Кокчу, и на штурм,
**** Х а т а х т а й — красавица.
Где-то на другом берегу залаяла орусутская собака.
Сидеть становилось холодно, на душе уныло.
Лобсоголдой поднял со снега брошенный давеча прутик и переломил.
— Знаешь, Кокчу! Не могу понять, постигнуть я, для чего, для какой такой цели мучается человек. Ума не приложу!
Кокочу задумался, хотел отвечать — шаман Оточ говорит, дескать, затем и затем, — как один из бавурчинов поманил Лобсоголдоя ножом. Иди-ка де. И за плечо себе показал, когда поднялся тот.
Шагах в пяти-шести за работающими бавурчинами маячила в густящейся тьме знакомая широкоплечая фигура.
Лобсоголдой шёл неспешной, на пятках, словно к прыжку всякий миг готовой походкой. Кокочу с замиранием сердца следил, и кожа у него на щеках и лбу зябла от напрягающейся тишины. Стройно-сутуловатый анда, как камышовый увёртливый кот манол, к ирвэсу* приближался. Как быстрокрылый сокол-чеглок, к громаде грифу-бородачу подлетал.
* И р в э с —барс.
* * * * *
* * * *
Хан дважды не говорит, судьба по два раза не благоприятствует!
— В другой раз, Лобсо, — косясь широко расставленными тёмными глазами на бавурчинов, сказал Хостоврул, — пускай козолюб твой поостережётся плохие вести развозить! За шерстью отправляясь, самому б остриженному не воротиться... — И с нарочито хищным весельем захохотал громко. Пускай, мол, если Лобсоголдоев анда слышит, потрусит немножко.
Лобсоголдой, из последней силы принуждая себя, раздвигал губы в искательной улыбке.
Бурулдаю велено передать через Кокочу: Большой Совет завтра. И нойоны его, и чербии явятся пусть числом не менее девяти. И пускай козолюб-богол поторопится. Нынешней ночью луна в небе плоховата.
* * * * *
* * * * *
По захолодевшему шерстистому крупу Эсхель-халиун погладя, в чёрно-снежную ночь за стремя анду подтолкнул. «Не давай, Кокчу, никому обрывать воротник своей шубы! Крепче за гриву судьбы уцепись...»
Нескладная широкотазая фигура удалялась, растворяясь в синеющей мгле.
Снег светло сиял под луной на ладонях берегов. Середина речки была серой, выдутой ветром до взбугрившегося местами льда. Прощальная улыбка Кокчу — вот, мол, анда Лобсо, живой ведь я! — так и запечатлелась в нём, как последний привет. Что ж, если в жизни не увидятся, может, кто знает, после смерти встретятся ещё!
В юрте, разбросав по одеялу короткие ноги, спал возвратившийся с дневного дежурства Джебке. Тоже нукер и десятский верных, как и Лобсоголдой.