Евпатий
Шрифт:
Он прошёл арку, вошёл во двор, и у чёрного хода в «молочный» (дом его возле «Детского мира» носил в честь магазина в первом этаже название «Молоко»), у распахнутого задка автофургона, один из грузчиков, вытягивающих крючками пустые ящики, пьяновато знакомо залыбившись, помахал ему рукою в рваной верхонке:
— Привет инженерам!
Это был Расторгуев. Толик Расторгуев с энергофака, ярчайший пример яминского мастурбантства послевоенного поколения.
— Весна нешто? — В одно небрежное касание профессионала сбрасывая в ячейку ящик, хрипло-весело крикнул Расторгуй. — Или ишшо вернётся, Паш?
Двух верхних зубов у Расторгуя не было сбоку, язык как-то по-собачьи выталкивался то
— Ишшо да! — В тон ему весело подтвердил Паша, подумавши, что Расторгуй народничает ещё и из гордости, не смиряясь с судьбой.
Он поприветливее, как можно приветливее помахал Толику рукою — бывай, дескать, старик! Извини, спешу немножко. И тот, Расторгуй, отлично его понял, понимающе кивнув.
Расторгуй был предтечею Жени Мытарева, на класс старше. У него не было Жениного баритона, он был шептун, но моду, с обычным запозданием приплывшую наконец в Яминск из столиц — интимно-проникновенно о каком-нибудь дыме сигарет и что «что-то не так, не так, что-то не удалось», — моду петь под гитару, нашёптывая и «вводя в состояние», завёл в школе именно он. Потом, окончательно «войдя», Расторгуй вообразил, что до безумия любит девочку из собственного класса, которая лучше всех пела под его гитару, приходил с гитарой под её окна ранними ночами, замучил до посинения этой романтикой, отчаялся, стал запиваться... Ну и прочее...
У подъездной двери, у наборного, врезанного общественностью замка переминалась на высоких каблуках пышноволосая с медным отливом женщина. Алый, чудовищной длины маникюрный ноготь замер как раз на цифре «7», когда Паша, привыкший к подобным явлениям у своего подъезда, по-свойски спросил: ну что, дескать, не получается немножечко?
— Да вот... — с нарождающейся женской усмешкой в глазах, обернулась та на мужской, всегда, как видно, приятный ей голос. И оба они одновременно вздрогнули. Это была Кармен.
25
Когда в начале восьмидесятых на берегу Чисского водохранилища было обнаружено захоронение «жертв сталинских репрессий», то многих якобы поразила одна вещь. В зубах у большинства скелетов, сваленных кучами в несколько близко расположенных ям, были зажаты дотлевающие резиновые детские мячики. Остроумное местное начальство оберегающих государственную безопасность органов использовало их вместо кляпов, чтобы ликвидация врагов проходила в тишине и каком-то всё же благообразии.
«Как? Как такое могло случиться и произойти?» — поражались сами с собою и на телевиденье члены общества «Взыскующая память», на общественных началах взявшиеся за расследование преступлений только что официально дискредитированного официального режима.
Вот это-то «как?» кажется мне, откровенно сказать, ещё более поразительным, чем сами мячики.
В отличие от Илпатеева, ещё в самонадеянной по невежеству юности решившего, что «если никто не будет врать, всё наладится», я-то, Сапега, полагаю, дело не в этом. Как бы искренне честно ни был настроен человек, душа его, подобно ленте Мёбиуса, рано или поздно всё равно замкнётся на самоё себя. Уже в оценочных координатах каждого сидит оправдывающий себя взгляд на вещи. «Честный» может рассчитывать найти поддержку в собственной, как выражаются психологи, референтной группе. Шаг в сторону - и он, без всяких даже сомнений с той стороны, вполне оказывается чьим-то непримиримым врагом. И что же, спросите вы, остаётся вечная и бесконечная «борьба»? Война всех со всеми? В последние годы Илпатеев считал, выходом может стать вера. Только, дескать, она может размыкнуть заворачиванье на себя змея-ленты... Но я-то, повторю, я, Пётр Сапега, не делю сущее на добро
Илпатеев задавал Паше вопрос. Генерал отдал приказ майору, майор лейтенанту, лейтенант рядовому, а тот... расстрелял невинного.
— Кто отвечает за смерть?
У себя в Гражданпроекте, тестируя товарищей по работе, он получал ответы удивительные. «Ну уж только не солдат!» — с пафосом говорил один какой-нибудь добрый человек. «А кто приказал генералу?» — хитро сощуривал глаз второй. А самый добрый и самый хитрый — настоящий яминец, определил его Илпатеев, — возразил и вовсе гениально: «А откуда тебе известно, что он невинный?» — про расстрелянного-то.
Паша сначала на всё это смеялся, а потом сурово замолк. И когда Илпатеев, подводя итоги, констатировал, что из своей и чужой смерти человеку — по преимуществу — не под силу выбрать свою, хоть сто раз быть невинному невинным, Паша разозлился на него.
«И не будучи в силах сделать справедливость сильной, люди стали называть силу справедливостью», — в очередной раз процитировал Илпатеев, а Паша на него разозлился.
— А ты-то чего разбушевался так? — осадил он в самом деле раздухарившегося Илпатеева. — Ты-то сам никогда, что ли, не называл?
«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное...»
Эту из Нагорной проповеди весть Илпатеев силился понять и так и эдак, но так, кажется, и не догадался до конца дней.
На окраине города, неподалеку от места, где Юра познакомился в юности со своей первой и единственной любовью, старое кладбище. Во время Великой Отечественной войны, где воевали в разных родах войск отцы моих героев, на этом кладбище хоронили умерших в яминских военных госпиталях раненых.
Шли, проходили годы, холмики осыпались, зарастали дурной травою, жестяные немудрящие «памятники» ржавели и утрачивали под дождями и снегом писанные от руки надписи. «Кудряшов П. 1908-1944. Рядовой». Пройдёт три-четыре года с описываемого Пашиного уподъездного разговора с Кармен, и один из народившихся в Яминске «новых русских» откупит у городской администрации под офис с бассейном этот самый кусок земли, а госпитальное кладбище выровняет бульдозерами. И за рычаги усядутся рядовые «ни в чём не виноватые» яминцы, дабы подготовить удобное для теннисных кортов место.
Но это позже. А в семидесятые, когда за оплачиваемое усердие яминская власть откачивала из яминской оборонки в Центр пятнадцать из восемнадцати добываемых в год миллиардов, кварталом ниже бывшего Спартака, а теперь проспекта Ленина, была этою самой властью отгрохана невиданная ещё на свете по габаритам Аллея Боевой Славы.
Для такого великого патриотического акта пришлось снести три тянувшихся от улицы к улице, высаженных ещё к столетию смерти Пушкина сквера. Срубили липы, канадский ясенелистый клён и лиственницы. Спилили, а потом выкорчевали черёмуху и сирень, выровненную бульдозерами площадку залили бетоном, окаймили чугунными решёточками, а у входа (в Аллею) воздвигли чудовищных размеров памятник Сталевару-Танкисту.