Евпатий
Шрифт:
В сорок втором из рабочих Яминска был сформирован танковый корпус. Танки Т-34 экипировались теми, кто создавал их своими руками. И вот памятник изображал молодого вихрастого как бы паренька, снимавшего рукой огнеупорный фартук, а ногу в солдатском сапоге ставившего на танковую броню. Другою поднятой рукой он звал всех вперёд.
Получалось, что тот же Кудряшов П., воевавший, быть может, в этом самом корпусе, обходился полным невниманием в одном месте, но зато получал его в другом.
Илпатеев до тоски сердечной переживал за безвозвратно утраченные скверы.
В шестидесятые, лучшие в Яминске годы один из них, самый большой и тенистый,
У Вечного огня, венчавшего проход по бесконечной этой аллее с другой стороны, посменно стояли с окаменелыми лицами пионеры.
Имело ли это отношение к «блаженны нищие духом» или, быть может, не имело никакого отношения, и хотелось ещё в ту пору Илпатееву разобраться.
Мы же, как говаривали чтимые им русские летописцы, воротимся ко прежнему.
26
— Господи, — рассмеялась Кармен, — да это же ты, Пашка!
Да, это был он, «Пашка», Павел Александрович Лялюшкин (так с недавней поры его вновь стали звать на службе), тот самый, кого практикантка из пединститута уломала когда-то в школе сыграть в литературном спектакле по Мериме Тореадора; тот, кто ради неё, Кармен, уходил на втором курсе в академ и плавал, дабы расплатиться с сомнительно таинственным её долгом, матросом второй статьи на рефрижераторе в Балтике; тот ничего не желавший знать и видеть Паша, за одно прикосновенье её ладони к щеке не задумавшийся бы прыгнуть когда-то в затянутый болотной ряской парковский карьер.
Дело давнее, мучительнейшее, плотно навеки замурованное и заминированное от любых поползновений извне.
— Господи... — начала она, и, как всегда раньше, как при выходе с тепла на мороз, у него перехватило дыхание.
«Женщина, — попрекнул как-то Пашу Илпатеев, — если понравилась, действует на тебя, Пашка, апокалиптически! Словно смерть за тобой пришла. Это какая ж из них, дур, выдержит подобное?»
Но, правда, сразу как-то и осёкся. От той истории с Кармен, кончившейся тем, чем кончилась, остался и у него, у Илпатеева, на морде пушок.
— А я-то, дура провинциальная, — тараторила, торопясь из последних сил, Кармен совершенно ненатурально, — стою думаю, как без шума и пыли у любимой супруги его умыкнуть, а он, на тебе, сам, собственной персоной явился не запылился, конёк-горбунок!
И вдруг иным, контральтовым, тем самым, «отдающимся в вулканах и арктических гротах» выдохнула:
— Откроется сезам? — Провела белыми длинными пальцами по замковым квадратикам-кнопкам, словно алою маникюрной кровью мазнула. — Али плохо нынче моё дело, товарищ майор?
— Какое дело? — с замершим в гипсовую побелевшую маску лицом грубо спросил Паша. — Какое дело-то? Ты ведь без дела не приехала бы! — И взялся, потянул, забывая про код и кубики, ручку двери.
Она тотчас положила длинные, прохладные свои пальцы на эту его руку.
— Да погоди ты! Ну что ты, в самом деле? Сколько лет, столько зим... Пойдём пройдёмся лучше немножечко туда-сюда. Не съем же я тебя!
— Говори здесь, — упёрся Паша, как только он умел иногда упираться, но слабея уже от её прикосновенья, — тебе ведь н а д о чего-нибудь? Ведь так? Так? — И прямо, зло поглядел ей в самые зрачки.
Нет, она, ясное дело, не выдержала его взгляда, Боже упаси. Она тотчас потупилась, опустила
— Ну пойдём-пойдём-пойдём, Пашечка! Экий ты топтыгин. Ну что — съем я тебя? Проглочу? Поговорим-поболтаем немножечко, и возвернёшься к красавице своей... целеньким... — И голос (о, подлость!) влажнел, окутывал и опутывал снова уже, и рука горела под её пальцами, и заныло, заскулило брошенным сиротиной-щенком сердце, закружилась каруселью гениальная Пашина голова.
Он ещё пуще разозлился на Кармен за «красавицу», но он сдавался — оба они это чувствовали в тот миг и знали. Она-то, Кармен, лучше всех на белом свете ведала, что краше, желаннее её на белом свете... Ха! По крайней-то мере, е м у, Павлу Александровичу Лялюшкину.
27
Лилит уехала, «бросила» его, как говорили соседи и Ямгражданпроект, и Илпатеев то и дело, как ни сопротивлялся и ни бодрил себя, впадал в тоску. По старой холостяцкой привычке он пытался заводить всяческие краткосрочные «романы», но даже те женщины, к которым физически тянуло, для яростного вина блудодеянъя требовали некоего качественного сдвига в пороге чувствительности. Теперь, пережив с Лилит что-то вроде настоящей любви, он как-нибудь должен был не увидеть того, чего не замечать было невозможно — отсутствие присутствия.
Нужно было пить, почти напиваться до фальшивого звона в теле, дабы, умертвив душу, доводить себя до звериной нерассуждающей похоти. А после было плохо, страшно и снились сны.
Вначале чаще всего снился пасынок — маленьким, ещё двухлетним, таким, каким впервые увидел его в гримёрной у Лилит, и он теперь плакал, у него текли слёзки по подглазьям, и он что-то так разумно, толково разъяснял Илпатееву, избегая укора. И Илпатеев просыпался, курил в постели посреди ночи и долго-долго приходил в себя, выдумывая себе всяческие оправдания. «Да нет-нет-нет, — говорил он себе, — она ведь в самом деле хотела, старалась, я же видел! И не смогла, так и не смогла родиться по-настоящему. А будь я сам посильней да покрепче в главном, она, возможно, и не решилась бы на такую бабью штуку... А она... она стала рассуждать, как будет выгоднее и как невыгоднее, и тёмное, без того тёмное ещё своё сердце окончательно загнала во тьму...»
Он даже придумал под это дело новую теорию браков. Что есть-де вот браки подлинные, редкие и краткосрочные, а есть долгие, беспроигрышные и непереносимо скучные даже со стороны. Что женщина, в подчиненье трём основополагающим инстинктам, связанным с продолжением рода, а как то: «найти», «родить» и «поднять», — то бишь (прошу внимания!) любою ценой, всеми правдами и неправдами прокормить и вырастить ребёнка или детей; что женщины, хотя не все, но преимущественно, опасаясь брака настоящего с мужчиной, усилия коего выходят за зону сей священной триады, ну, скажем, он озабочен миром, как таковым, — женщины эти, дабы обезопасить себя, выбирают брак совпадающий, карманный, женский... В глубине души они всё-таки мечтают о подлинном, то есть рискующем, а стало быть, чаще недолговечном, но опаска и страх под нашёпты лукавого толкают их, бедняжек, на скуку «выживания». Но, если бы не извелись мужчины (размысливал Илпатеев, лежа у себя в комнате на мятой простыне) или оставшиеся не подчинились страху женщины, не было бы двух третей всяческих компромиссов, называния чёрного белым, взяток, подличанья, воровства.