Еврипид
Шрифт:
Считается, что комедию, которая родилась из фаллических песен во время Дионисий, из космоса — шествия праздничной толпы подвыпивших поселян, занес в Аттику в первой половине VI века некий Сусарион из Мегар, а первым известным комедиографом был Хионид, писавший еще до нашествия персов. В 464 году комедия была официально допущена для государственных представлений, но так как она, сохраняя ряд черт фаллического культа, отличалась изрядной вольностью в выражениях и костюмах, жестах и плясках, то женщины и дети долгое время на представление комедий не допускались. Во времена Еврипида многие поэты обращались к сочинению комедий, наиболее известными из них были Телеклид и Гермипп, современники Перикла, не раз делавшие его объектом своих бесцеремонных насмешек. В 40-е годы блистали Кратет, Евполид и Кратин, проживший почти сто лет и восхищавший современников стремительным потоком своей поэзии и беспощадностью сатиры, напоминавшей старинного поэта Архилоха. В отличие от трагических поэтов, у которых современность замысла облекалась в традиционные мифологические одеяния, комедиографы писали о том, что было известно каждому в Афинах, — о политических событиях, различных случаях из жизни города, о злободневных вопросах, касавшихся поэзии, науки, философии. От их безжалостного осмеяния не спасало ни благородное имя, ни общественное положение, ни заслуги перед согражданами, ни тем более богатство, каждый мог оказаться карикатурным персонажем их комедий, пестрящих шуточками и софизмами,
Девяностолетний Кратин все еще считался первым среди комических поэтов, когда на Ленеях 427 года на суд афинян была представлена комедия какого-то нового, совершенно незнакомого автора, поставленная Каллистратом. Она называлась «Пирующие» и удивила афинян, которых, казалось бы, трудно было чем-либо удивить после выпадов Евполида и Кратина смелой меткостью сатиры, не говоря уже о мастерски закрученном действии, умении держать зрителя до самого конца в радостном возбуждении. Темой комедии было воспитание молодежи, причем неизвестный поэт откровенно противопоставлял обычаи и нравы «отеческого строя» всем новым веяниям педагогики и просвещения, утверждая, что афинским юношам следует учить Гомера, а не внимать пустым и развращающим речениям софистов. В одном из персонажей все сразу же узнали горластого Клеона, и, хотя к этому времени очень многие в Афинах не без оснований питали страх перед входящим все в большую силу демагогом, зрители дружно потешались — отчего же не посмеяться в праздник бессмертного Диониса — и еще раз удивлялись смелости нового комедиографа.
Вскоре стало известно, кто этот дерзкий поэт, который по молодости лет (закон запрещал представлять комедии для состязаний гражданам моложе тридцати лет, а ему было всего двадцать три) не посмел выступить под собственным именем. Им оказался Аристофан, сын Филиппа с острова Эгины, молодой человек с приятной, располагающей внешностью, который уже многими был замечен за остроту языка, приверженность к старине и критическое отношение к политике демагогов. С этих пор он надолго вошел в литературную и общественно-политическую жизнь Афин, театр стал для него трибуной, с которой он клеймил и высмеивал все, что, по его мнению, наносило ущерб его городу и народу, предостерегал против того, что сегодня еще казалось забавным фарсом, а завтра могло обернуться трагедией. Он бесстрашно вскрывал вопиющие противоречия рабовладельческой демократии, ее захватнические устремления и равнодушие к судьбе нищающего народа, выставляя на всеобщее осмеяние лжецов-демагогов, спекулянтов и торгашей, бездарных и чванных стратегов, «глупость народа-властелина, попавшегося на крючок софизмов и лести». Отстаивая преимущества «отеческого строя», молодой комедиограф не только смело, со всей мощью своего необыкновенного поэтического дарования выступил на защиту разоренных войной земледельцев, на которых издревле держались Афины и чьи интересы были теперь почти всем безразличны, более того — он видел мир их глазами, оценивая каждую вещь и каждое событие в жизни полиса с позиций консервативного традиционализма. И так же, как этим, выбитым из привычной колеи мужикам, до которых не было дела воспаряющим к горним высям философам, Аристофану казалось ненужным, непонятным и даже опасным все, что выходило за рамки патриархального уклада, и особенно свободомыслие: благородный юноша уже с самых первых шагов на поэтическом поприще судил о многих проблемах своего сложнейшего времени, словно он лет пятьдесят-шестьдесят просидел заскорузлым пахарем где-то на самых задворках Эллады, хотя уже с этих же самых первых шагов он совершенно отчетливо различал зло и добро, справедливость и ложь, жестокость и человечность и готов был постоять за последнюю до конца. Особенно он ненавидел тех, которые, подобно Клеону, не только не стремились положить конец межэллинской распре (поэту, как и его мужикам, нечего было делить с коринфскими или эгинскими конкурентами на дальних рынках), но, напротив, откровенно рвались к новым захватам и барышам, безжалостно пресекая всякие попытки умалить гегемонию Афин, гегемонию, высший государственный смысл которой также оказывался недоступным тем простым земледельцам, которым, кроме их собственного поля и сада, вроде бы больше ничего и не было нужно.
Несмотря на свою молодость, Аристофан быстро оттеснил других комических поэтов и вскоре стал известен не только по всей Аттике, но и за ее пределами. Собратьям по искусству оставалось лишь завидовать его одаренности и плодовитости, а зрителям удивляться и восхищаться той страстностью, с которой он ратовал за возрождение «доброго старого времени» и умеренной демократии «марафонских бойцов». Нередко он сам играл в своих комедиях в неприлично коротком, шутовском хитоне, в глупой, грубой маске вояки или простофили мужика, раздавая оплеухи и сыпля рискованными шуточками. Доставалось не только корыстолюбивым и наглым политиканам, в которых он видел основную причину военных бедствий, но также и тем, кого молодой поэт считал не менее виновным в тяжелом положении Афин, а именно — софистам и философам, всякого рода умникам вроде трагического поэта Еврипида, который, мол, роясь в заплесневелых свитках, выуживая что-то в бесконечных книгах, считает себя вправе поучать афинский народ и навязывать ему свои вредоносные измышления. Аристофан прямо-таки ненавидел тех, кто выворачивает наизнанку вечные, по его мнению, истины и дедовские установления, играя с тем, чего и касаться-то недозволено. Ему был непонятен, казался вредным и опасным поиск смысла жизни, каких-то сущностных законов бытия; как и Софокл, он верил, что эти законы даны людям раз и навсегда и их долг лишь повиноваться им. Он считал, что такие, как Протагор или Еврипид, подрывают моральные устои афинского общества, развращают умы, и питал к ним нескрываемую неприязнь, которая возрастала с годами.
Вскоре после постановки «Пирующих» Клеон затеял против Аристофана судебное дело, обвиняя его в «оскорблении города перед лицом союзников», однако в качестве обвиняемого перед судьями предстал постановщик комедии Каллистрат и был оправдан. Но уже на следующий год дерзкий комедиограф опять выступил против всесильного демагога, полный решимости продолжать ту борьбу с Кожевником, в которой он видел гражданский свой долг и конец которой положила только смерть Клеона. В тот год (426), несмотря на тяготы войны и заметное оскудение казны, афиняне, как всегда, очень пышно справляли Великие Дионисии, в город со всех сторон съехались союзники для уплаты фороса, и в театре Диониса яблоку негде было упасть. Все было богато, благопристойно и чинно, волновались поэты, представляя на суд многочисленных зрителей свои новые творения,
Аристофан был не одинок в своих симпатиях к «старинному отеческому строю», все больше афинян, измученных войной и междоусобными распрями, подавленных страхом, неуверенных в завтрашнем дне, приходило к мысли о том, что раньше жилось спокойней и проще. Как писал впоследствии Фукидид, «эта война затянулась надолго, и за время ее Эллада испытала столько бедствий, сколько не испытывала раньше в равный промежуток времени». Повсюду сторонники демократического образа правления боролись не на жизнь, а на смерть с приверженцами олигархии, но, в сущности, это была борьба различных группировок, власть и деньги имущих, — старинной землевладельческой знати и богачей новой формации, растущие доходы которых даже нельзя было сравнить с теми довольно урезанными благами (благами, все больше походившими на подачки), которые приходились на долю основной массы граждан, не говоря уже о тысячах и тысячах тех, что вообще не имели никаких прав, работая на рудниках, в эргастериях или прикованные пожизненно к корабельной скамье. Это несоответствие истинной сути вещей их пышному словесному обрамлению в речах популярных ораторов становилось все более заметным и влекло за собой, по мнению Фукидида, «честного гражданина на службе у полиса» и будущего великого историка, самые тяжелые последствия для судьбы самой демократии. Подобно многим другим образованным людям того времени (Протагору и Еврипиду в том числе), он, никогда не ставя под сомнение демократический строй как наилучший для развития каждого общества, не мог и не собирался мириться с тем, что демократические законы все больше служили прикрытием личных интересов недобросовестных и неспособных к управлению государством людей, вовлекающих народ в опасные политические авантюры.
Хотя афиняне продолжали справлять традиционные празднества в честь своих великих богов и послушно следовать изречениям оракула (так, повинуясь Дельфийцу, они очистили Делос, перенеся все гробы с покойниками и запретив на будущее хоронить и рожать на острове), немилость всевышних преследовала их. В 426 году мор снова обрушился на город и продолжался целый год. После этой болезни, унесшей много народа, и особенно простого, нравственность, казалось, была похоронена вместе с сотнями и тысячами афинских граждан. Теперь, когда каждый день можно было ожидать каких-то бед: эпидемий, землетрясений, вторжения спартанцев, политических репрессий или голода, когда никто не чувствовал себя в безопасности от доносов часто даже неведомых врагов и завистников, — представлялось совершенно нелепым хранить честность, порядочность и благородство души, любить ближних и чтить бессмертных богов. Золото, деньги становились понемногу единственной святыней, поскольку они одни казались чем-то надежным и твердым среди полного краха всех прочих традиционных ценностей: «…Движимое имущество, богатство, состоявшее в деньгах, рабах и кораблях, все более возрастало… оно стало самоцелью» [2] . Деньги становились главным мерилом по мере того, как свободный труд утрачивал былое значение. Раньше афиняне гордились тем, что, следуя героям Гомера, земледелием в Аттике занимались свободные люди, а не крепостные, как на Крите или в Спарте. Гесиод, воспевший священный труд земледельца, наверное, ни разу в жизни не усомнился в том, что «вечным законом бессмертных положено людям работать», и видел в этом величайшую мудрость богов:
2
Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч., изд. 2-е, т. 21, с. 117.
Фемистокл советовал освободить ремесленников от всяких налогов, чтобы тем самым побудить граждан к труду. Перикл с гордостью заявлял, что «сознаваться в бедности у нас не постыдно, напротив, гораздо позорнее не выбиваться из нее трудом». До этой войны многие и богатые люди, имея дома в городе, жили в своих сельских поместьях, теперь же даже основная масса крестьян кое-как сводила концы с концами, расположившись лагерем между Длинными стенами и Фалером, поля были опустошены спартанцами, каждую весну вторгавшимися в пределы Аттики. Среди афинян росло презрение к физическому труду как уделу рабов, стремление жить праздно, но сытно, тяготение к роскоши, большинству недоступной, и зависть к тем, кто мог ее себе позволить. Общественное неравенство принимало все большие размеры, богатеющая день ото дня рабовладельческая верхушка афинского демоса все больше уподоблялась своим образом жизни восточным варварам, презрев традиционную умеренность предков, в то время как большинство простого народа испытывало нужду в самом необходимом.
Видевшие столько жестокости, обнищавшие и озлобившиеся за долгие годы военных тягот, чумы, постоянной угрозы вторжения спартанцев, афиняне в значительной мере утратили присущее им спокойное жизнелюбие, любознательность, веру в свои силы, сделавшись подозрительными и равнодушными даже к делам и заботам близких людей. Кризис полисной морали, традиционных устоев сопровождался таким падением общественной нравственности, что это не могло не ужасать людей честных и мыслящих, каких немало во все времена, а переоценка большинства былых ценностей воспринималась ими, и в частности Фукидидом, поистине катастрофически: «Извращено было по произволу общепринятое значение слов в применении к поступкам: безрассудная отвага почиталась храбростью… Человек, ничем не довольный, считался неизменно надежным, а тот, кто возражал ему, внушал подозрение; удачно устроивший козни признавался проницательным, а заранее постигший их еще более ловким». Казалось, что вот оно и сбылось, предсказанное когда-то Гесиодом, наступили те самые времена, которых он так опасался:
Правду заменит кулак. Города подпадут разграбленью. И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель, Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею Станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право.Однако в том-то и состоит секрет жизнестойкости каждого народа, что даже в самые тяжелые времена в душе его никогда не отмирает окончательно вечная вера в правду, тоска по ней, и среди самого мрачного упадка вдруг появляется человек, восстающий против лжи, устами которого словно заговорит пробудившаяся совесть, появляется, чтобы снова все расставить по своим местам и каждому слову, священному логосу древних, вернуть его изначальное значение. И таким человеком для афинян явился Сократ.