Еврипид
Шрифт:
Порой он склонен считать, что все люди эгоистичны и жестоки по природе, что, «кто несчастен, к счастливому всегда жесток, ему за прошлые свои он слезы платит». Однако, отбросив умозрительные построения и оглядевшись вокруг трезвым взглядом, поэт вынужден с горечью признать, что все обстоит гораздо проще: людей портят власть и деньги, то неправедное, обманом и несправедливостью нажитое богатство, к которому безудержно, позабыв стыд и совесть, рвались столь многие его соотечественники. Им, теперешним хозяевам Афин, были глубоко безразличны поучения праздношатающегося бездельника Сократа и выспренние тирады сына торговца Мнесарха, который, хотя и любил порицать в своих заумных трагедиях богатых людей, сам был далеко не беден и, кажется, не слишком щедр. Им, о
Но так как его персонажи этих лет зачастую являли собой образец того, каким не должен быть человек, но каким он, к сожалению, в большинстве случаев бывает, сограждане, не желая узнавать себя в этих образах, но охотно и с легкостью отождествляя их с самим поэтом, все чаще упрекали его в безнравственности. Так, существует версия, что где-то в это время Еврипида преследовал Клеон, разглядевший, по-видимому, за философскими сентенциями и мифологическими аллегориями самоуверенного слуги Аполлона инвенктивы против своей собственной персоны и выдвинувший против него уже ставшее традиционным обвинение в «нечестии». В другой раз Еврипида заставили снять с постановки трагедию «Иксион», как вредоносную для общественных нравов, поскольку ее герой, редкий злодей, возводил несправедливость в принцип и дерзкими софизмами (в нем явно чувствовался примерный ученик Протагора, в совершенстве овладевший мастерством «делать неправое слово правым») опровергал все понятия о добродетели и долге. Большинству зрителей, далеких от понимания психологической сложности и внутренней диалектики его поэзии, трагедии сына Мнесарха казались сотканными из хитросплетений, при помощи которых поэт, как и его ужасные персонажи, оправдывает собственные дурные поступки, выдавая ложное и безнравственное за истинное и моральное.
Особенно он раздражал Аристофана, оказавшегося, при всем его таланте и уме, при оценке Еврипидовых трагедий ничуть не выше тех вчерашних пахарей, ремесленников или матросов, которым были непонятны и подозрительны бесплодные попытки «философа на сцене» проникнуть в загадки жизни людской. Молодой комедиограф, так же как и большинство его сограждан, не признавал за сыном Мнесарха права чему-нибудь учить афинский народ, поскольку ему самому, мол, так и остался непонятен высший смысл трагедийного искусства — «наставлять добру и пути», о чем он постоянно напоминал Еврипиду при жизни и повторил еще раз, подводя черту многолетней тяжбе (тяжбе, по-видимому, односторонней, так сказать, возмущенному монологу) в своей комедии «Лягушки» уже после того, как мятежный духом ученик Анаксагора и почитатель Гераклита навсегда завершил свой поиск добра и смысла на этой земле:
Счастлив тот, в ком ясный ум, Мудрость, опыт, дух прямой, Вправе он толпу учить. . Не сидеть у ног Сократа, Не болтать, забыв про муз, Позабыв про высший смысл Трагедийного искусства — В этом верный, мудрый путь…По время Леней 425 года Аристофан поставил своих «Ахарнян», где впервые вывел на сцену карикатурную фигуру «сына торговки зеленью», одержимого невероятным самомнением и манией всех поучать. Это была пьеса о мире и войне (тема, ставшая для Аристофана главной на долгие годы): жители дема Ахарны, углежоги, «люди твердые и грубые, как дубы», ненавидят спартанцев, разоривших их виноградники, и даже слышать не хотят о мире, к которому призывает земляков Дикеополис, что значит Справедливый. (Поскольку дем Ахарны подвергся в числе первых вражескому опустошению, все как в Афинах, так и в Спарте были уверены, что «ахарняне не потерпят разорения своего имущества и станут подстрекать всех граждан к битве»). Они решают побить миролюбца камнями, но тот хватает столь драгоценную для ахарнян угольную корзину и грозится «умертвить ее мечом», если они не оставят его в покое. При этих грозно-шутовских словах многие из развеселившихся зрителей не могли не вспомнить, хоть тому и минуло больше десяти лет, еврипидовского царя Телефа, который, выхватив из колыбели маленького Ореста, также грозился «умертвить его мечом», если Агамемнон его не выслушает. И даже тем, кто не видел или не помнил «Телефа», стало совершенно ясно, на кого решил ополчиться в этот раз благородный комедиограф, когда на сцене появился и сам Еврипид — худой и высокий, в довольно похожей, хотя и в высшей степени шаржированной маске, с длинной клочковатой бородой. Намереваясь неузнанным проникнуть к ахарнянам, Дикеополис решает переодеться и просит Еврипида, как всегда погруженного в размышления, угрюмого и подозрительного, дать ему рубище «пожальче», из тех, в которые поэт наряжает своих героев.
Вся эта сцена, как и ряд других, была откровенной пародией на драматургические приемы Еврипида, на мотивы его сюжетов, на стиль и язык его трагедий, и каждый, кто был знаком с поэзией «сына торговки зеленью», без труда узнавал в блестящих гротесках Аристофана те или иные моменты из его произведений. Вот Дикеополис просит раба Еврипида вызвать хозяина из дома по важному делу:
Дикеополис:
Эй! Эй!Раб:
Кто там?Дикеополис:
Что, дома Еврипид-поэт?Раб:
И дома и не дома, как поймешь — пойми!Дикеополис:
Как дома, раз не дома?Раб:
Право так, старик. Душою за стихами он гоняется, — Не дома. Сам же дома, ноги вверх, творит трагедии.Еврипид, витающий в высших сферах, наотрез отказывается сойти вниз и поговорить с Дикеополисом, но, уступая его настойчивым просьбам, разрешает выдвинуть себя из комнаты. Под дружный хохот зрителей его выкатывают на эккиклеме: трагик возлежит на высоком ложе, вокруг навалены рукописи, театральная бутафория и костюмы. Он дает мужику костюм Телефа, бутафорскую шапку, посох и щербатую кружку, но Дикеополис все никак не отстает:
Слушай, Еврипид любезнейший, Одно лишь дай! Уйду и не приду назад. Дай мне в корзинку зелени немножечко. . . О Еврипидик! Славный, милый, сладенький! Пускай погибну, если попрошу потом! Еще одно, еще одно, еще одно! Дай мне капусты, попроси у матери!И очень может быть, что при этих ехиднейших словах многие повернулись к Еврипиду, сидящему тут же, в театре, — «поэту нищих», «поэту бродяг», и сыну худородного Мнесарха, мелкого дельца и должника, оставалось или уйти, или же, сохраняя внешнюю невозмутимость, слушать и смотреть, как кривляется в его одежде и облике долговязый актер, Филонид ли, Калликрат ли, глумясь над его матерью.
Впрочем, создатель «Телефа» был лишь эпизодической фигурой в этой новой комедии поборника «отеческого строя» — главный удар он обрушил на тех, кто раздул и продолжает раздувать «такую войну, что от дыма все греки заплакали», на тех, что сотрясают воздух в Народном собрании лживыми речами, от которых в ужасе бежала Ирена — богиня мира, между тем как народ вот уже восьмой год ютится в бочках, землянках и погребах. Считая виновными в бедах отечества всех тех, кто по его мнению, способствовал разрушению стародедовского образа жизни — Перикла, Аспасию, Фидия, — Аристофан так представляет начало Пелопоннесской войны:
Но раз в Мегаре пьяные молодчики Симетту, девку уличную, выкрали Мегарцы, распаленные обидой, Двух девок тут украли у Аспасии. И вот причина распри междуэллинской: Три уличные девки…Не боясь удара ножом из-за угла — мести торговцев паклей, овцами и шерстью, он клеймил тех, кто, по его мнению, спаивает и подкупает послов, держит в рабском подчинении союзников, по чьей вине голодающий мегарец продает двух своих дочек вместо поросят для жертвоприношения: «За связку чесноку продам одну тебе, за соли горсть другую. Что, недорого?»
Комедия, получившая первую награду, завершается тем, что Дикеополис, один заключивший мир со Спартой, сытый, подвыпивший и довольный, справляет домашние Дионисии в обществе двух уличных красавиц, а вояка Ламах, буян и хвастун, призванный для борьбы со спартанцами, упорствующими в своем желании войны ахарнянами, стонет и мучается от ран, полученных в неудачном сражении. И опять, как и в прошлых комедиях, бесстрашный в своем праведном гневе комедиограф бросает вызов «наглейшему из граждан», по вине которого Афины пододвинулись еще ближе к той черте, за которой начиналась другая, далеко не такая славная страница их истории: