Еврипид
Шрифт:
В конце концов побеждает Колбасник, сумевший поднести Демосу более лакомый кусок. Пафлагонец разжалован («заслужил подлец меж банщиков и девок руготню вести»), нимфы мира, которых он прятал в своем доме, выпущены на волю, а Демоса Колбасник вываривает в своем котле, и тот появляется на просцениуме молодым, в костюме времен Марафона, теперь уже почти позабытом афинянами, полный сил, энергичный и умный, как в эпоху Мильтиада и Аристида, полный веры в свое славное будущее. Его приветствуют всадники с длинными волосами и в коротких по-спартански плащах — те, кто, по мысли великого комедиографа, могли еще спасти Афины. И даже здесь, сосредоточив весь свой гнев на «пугале горластом», Аристофан не мог удержаться от того, чтобы хотя бы мимоходом не пройтись насчет бесконечно им презираемой поэзии Еврипида. Призванный к ответу за свои ошибки Никий жалуется:
Нет смелости! И слов мне не найти никак Искусных, скользких, гладких, еврипидовских. На что Демосфен с живостью возражает: Ах, нет, не надо брюквы еврипидовской!Вскоре
То, что демократические порядки и установления (только в условиях которых оказались, собственно, возможными и космогонические построения Анаксагора, возвышенная мудрость Сократа, и его самого, Еврипида, творчество) умело и ловко использовались теперь людьми явно бесчестными, корыстолюбивыми и ограниченными, пекущимися не столько о благе афинского народа и города, сколько о собственной выгоде, оказалось тяжелым испытанием для патриотизма Еврипида. По мере того окружавшая реальность отходила все дальше от взлелеянного им в молодости идеала свободного, равноправного и просвещенного общества, ему становилось все труднее и труднее оправдывать дела сограждан, оправдывать и для себя самого, и в глазах всего эллинского братства, принадлежность к которому он никогда не переставал ощущать. Он отвечал преисполненными горького пафоса трагедиями на каждое более или менее значительное политическое событие, прямо, жестко и зло выступая в них против всего, что противоречило, по его мнению, законам человечности и делало почти бессмысленным само бытие. Упрекаемый в равнодушии к делам города, сознательно стоящий в стороне от борьбы партий, в своем творчестве он был в гуще всех событий современности, болезненно реагировал на каждое изменение в жизни Афин, многое видел вернее, чем те, кто проводил свои дни на площади или в совете, и высказывал свое мнение со смелостью большей, чем какой-либо из ораторов в собрании. И хотя за пределами отечества слава о нем как о лучшем поэте Эллады ширилась и росла (так, его поэзию знали и любили не только в соседних греческих городах, но и в Сицилии, полуварварской Македонии и далекой Киликии), в Афинах его трагедии по-прежнему не пользовались успехом: те самые истины, которые вызывали сочувствие и понимание в полных саркастических выпадов, карикатурных образов и непристойных шуток комедиях Аристофана, безмерно раздражали и злили афинян, философски преломленные в заумных и, как считали сограждане, лицемерных произведениях сына Мнесарха. Злило то, что этот угрюмый длиннобородый старик, безбожник и мизантроп, намерен учить их, как надо жить, о чем он не раз заявлял со свойственным ему высокомерием. Хотя его собственный образ жизни, его симпатии и дружеские связи — все говорило о том, что он сам человек подозрительный и опасный, один из тех, кто своим вольномыслием и неуважением к богам довел до столь тяжелого состояния афинское общество.
В 423 году под непосредственным впечатлением поражения У Делия Еврипид пишет своих «Просительниц», в которых за традиционным сюжетом из фиванского цикла отчетливо проглядывали печальные события истекшего года: после бесславно закончившейся битвы у храма в Танагре беотийцы отказались выдать павших афинян для погребения, так же, как когда-то отказались фиванцы выдать трупы аргосцев, пришедших с Полиником мечом завоевывать отцовское наследство. Тягостная атмосфера поражения, царящая в этой трагедии (она не понравилась ни зрителям, ни судьям), слишком живо напоминала тот упадок духа и растерянность, которые понемногу овладевали афинянами после каждой из военных неудач, а седые аргосские матери, умоляющие выдать им тела сыновей, «брошенных без погребенья постыдно, горному в пищу зверью», были слишком похожи на осиротевших афинских старух, оставшихся без кормильцев:
Плачу, плачу по детям — все силы ушли. Стала старая, немощна я, зажилась, Истомилась, истаяла в скорби. Ах, что может для смертного быть тяжелей, Чем детей своих мертвыми видеть!Стремясь, как оно и следовало ученику философов и софистов, разобраться до конца в причинах того, почему эта гибельная для всех война все никак не кончалась, Еврипид возлагал основную вину на честолюбивых, корыстных политиков, таких, как аргосский царь Адраст в «Просительницах», который, пытаясь помочь своему зятю Полинику воцариться в Фивах, погубил цвет аргосского воинства, осиротил детей и стариков. Не менее гневно и прямо, чем Аристофан, Еврипид выступал против тех, что «метят в полководцы… в начальство, нрав показать», «не думают о бедствиях народных» и ради собственной наживы «раздувают огонь войны и развращают граждан». В равной мере поэт считал виновными и тех, кто, сидя в Народном собрании, позволял обманывать и обольщать себя несбыточными проектами и лживыми лозунгами, бездумно обрекая сограждан на гибель, радуясь, как у Аристофана, подешевлению селедок и не замечая, что с каждым днем дорожает и вообще уходит из жизни все самое главное:
Свой голос подавая за войну, Не думает никто, что сам умрет. Надеется: другой погибнет. Если б Воображали собственную смерть, Кидая камешек, тогда от войн Не гибла бы Эллада.В отношении к миру и войне Еврипид, как всегда и во всем, выступает сразу во всех своих ипостасях: как афинянин, для которого город Паллады, несмотря ни на что, продолжал, оставаться средоточием свободы и разума — поэтому он требует
В «Просительницах» Еврипид начинает и тот долгий диалог (и прежде всего с самим с собой) о сущности демократии, ее преимуществах и издержках, который он вел потом еще долгие годы, стремясь разобраться, в чем же тут дело, почему благие намерения оборачиваются в свою противоположность и самые, казалось бы, разумные государственные установления не приносят блага. Как и у многих других афинян — ровесников победы над персами, свидетелей стольких славных свершений своего великого народа, у него были все основания для того, чтобы долгие годы считать демократический образ правления лучшим. Он не сомневался в искренности и правоте Перикла, когда тот утверждал: «По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех, что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другими не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству… Одним и тем же лицам можно у нас и заботиться о своих домашних делах, и заниматься делами государственными…» Однако со временем становилось все очевиднее, что политическое равенство отнюдь не сделало всех афинян действительно равными, что богатый остался богатым, а бедный бедным, со всеми вытекающими из этого последствиями и что проявлять себя «полноценной и самостоятельной личностью в самых разнообразных видах деятельности» было зачастую не только что возможно, но даже опасно. И худородному сыну торговца Мнесарха было никак не понять, как он ни старался, в чем же источник столь страшного, поистине приводящего в отчаяние расхождения между тем, что должно было быть, и тем, что получилось на самом деле.
Словно вторя Геродоту, который в своей «Истории» сравнивает (в разговоре двух персов на эту тему) различные способы правления, Еврипид в присутствии тысяч зрителей переполненного театра Диониса размышлял об этом в своих трагедиях. Он безоговорочно отвергал царскую власть и тиранию, считая опасными для общества безумцами тех, кто рвется к единовластию:
. Нужно сумасшедшим быть. Чтоб домогаться власти и престол занять.И исходя из того идеала народовластия, который он пронес через годы тяжелых сомнений и разочарований, вопреки тем (а их становилось в Афинах все больше), которые сомневались, «может ли народ, не разбираясь в делах и нуждах, государством править», Еврипид отстаивал демократию как наилучший способ устройства общества. Причину же того печального положения, в котором оказались Афины, он видел не в демократии как таковой, а в том, что простые труженики, «которые одни спасают землю», оттеснены от власти корыстолюбивыми лжецами и негодяями, которые раньше были ничем, а теперь народом их «ничтожный властвует язык». Еврипид обращался к ним словами старухи Гекубы:
Неблагодарно семя ваше — вы, Народные витии; лучше б вас И не встречала я… Толпе в утеху Друзей сгубить готовы вы…И «народные витии» старались по мере возможности отвечать взаимностью излишне независимому поэту: с каждым годом ему все более настойчиво и часто давали понять, что он в городе лишний. В его трагедиях этого времени никакой из актеров не появляется в маске Клеона, как у Аристофана, но каждому из сидящих в театре Диониса было ясно, кого имеет в виду Еврипид, когда он говорит о гнусном тиране Лике, бесчинствующем в государстве:
О город! Ты раздорам и вражде Себя расхитить дал. Не то бы разве Мог овладеть тобой какой-то Лик?Именно в том, что у власти в Афинах оказались бесчестные и непригодные для этого люди, которые «речами дутыми» народу кружат голову, в том, что — при видимости политического равноправия — городом правил один и притом далеко не лучший человек, поэт видел основную причину того, что на его глазах демократия превращалась, как ему казалось, из власти народа-труженика в ужасавший его произвол толпы. И он постоянно подчеркивал это, заранее отметая расхожие обвинения в приверженности к аристократии или же в недостатке патриотизма: