ГенАцид
Шрифт:
Но через секунду снова заглянул в кабинет.
– Петр Михайлович.
– Ась?
– А откуда у вас этот цветочек? – спросил Пахомов и мотнул головой в сторону горшка с растением, которое поливал Бузунько до его прихода.
– Этот? Да не помню я... А-а! Так это мне Сенька-гитарист оставил. Помнишь Сеньку? Не помнишь? На гитаре все время бренчал. У него бабка померла, а он ее втихаря в овраге зарыл, а вместо нее куклу в кровать положил, ну, чтоб пенсию дальше получать. А как кто не придет, она у него то, типа, спит, то, типа, болеет. Потом уже узнали, когда псина чья-то в овраге труп бабкин разрыла. Я тогда дело заводить не стал, простил. А потом он в армию ушел, а мне вот цветок свой оставил. Сказал, на добрую память. А что?
– Да ничего. Марихуана это просто. Майор на секунду замер, а потом выругался:
– Ах ты ж Сенька сволота! А я ушами хлопаю, себя под 231-ю подвожу. Нет, ну ты представляешь?
Но Пахомов уже ничего
23
Говоря о масштабе растущей разобщенности среди большеущерцев, Бузунько, если и преувеличивал, то немного. Конечно, до баррикад и погромов было еще далеко, но к 29-му декабря мелкие стычки среди некогда сплоченного литературного братства приняли угрожающепостоянный и, можно даже сказать, естественный характер. Крупные фракции делились на мелкие, мелкие на очень мелкие, а те в свою очередь распались на отдельных индивидуалистов, не признававших никаких авторов, кроме тех, что достались каждому из них. Ушли в прошлое «читки» и «экзамены». Исчезли едва-едва возникшие неологизмы. Вымерли вообще всякие общие определения, ибо не было больше ничего общего – каждый был сам по себе или, на крайний случай, в компании двух-трех единомышленников. Походы в гости, соответственно, тоже прекратились, как и всяческое общение.
Непримиримость во мнениях зашла так далеко, что некоторые семьи оказались буквально на гране распада. Галина, жена Степана, которая еще недавно всецело поддерживала мужа в его прозаических пристрастиях, теперь отказывалась с ним общаться и даже спать в одной комнате. Она попросила десятилетнего сына Тёму принести из школы что-нибудь типа бюста Толстого. Тот, однако, бюста не нашел, зато спионерил из кабинета литературы небольшой плакат-портрет классика. Галина вывесила этот портрет в окне спальни, выходящем на улицу, чтобы каждый проходящий видел, кто в доме является духовным ориентиром. Степан, уязвленный такой однобокостью литературных предпочтений в семье, попытался дать адекватный ответ беспределу со стороны жены, однако оказался в сложном положении – ему требовалось изображение Тургенева, а в школе, как назло, не было никаких портретов последнего. Впрочем, голь на выдумки хитра, и Степан проявил смекалку, попросив сына найти в школе портрет «кого-нибудь с бородой», кто хотя бы отдаленно напоминал автора «Отцов и детей». Сын, перебрав все возможные варианты, остановился на пыльном портрете Маркса, валяющемся который год в пионерской комнате. Через несколько дней в окне Степановой комнаты появился портрет классика научного коммунизма, на котором чуть пониже кустистой бороды было криво выведено черным фломастером «И. Тургенев». Впрочем, если не брать внешность, у них было одно неоспоримое сходство, о котором вряд ли догадывался хитрец Степан, а именно: они оба прожили одинаковое количество лет, и более того, родились и умерли в один и тот же год.
Как бы то ни было, пример оказался заразительным. Все большеущерцы бросились на поиски изображений своих литературных кумиров. Тёма быстро смекнул, куда дует ветер (вот ведь новое поколение), и вскоре наладил небольшое дело по сбыту различных портретов, которыми предусмотрительно запасся, полностью обескровив как пионерскую комнату, так и вообще все школьные кабинеты, начиная с литературного и кончая физическим. Реальные портреты классиков быстро закончились, а некоторые из них оказались востребованы сразу несколькими жителями Больших Ущер. Но и тут выход нашелся. Увидев, что народ не капризен и любое мало-мальское сходство приветствуется, Тёма решил налечь на бородачей – те при любом раскладе шли на ура, и потому уже через пару дней окна большеущерских домов покрылись портретами Энгельса (он же Некрасов), Менделеева (он же Салтыков-Щедрин), Дарвина (он же Достоевский), Калинина (он же Чехов) и даже Эйнштейна (он же Горький). Тем же, у кого писатели были менее известные или вообще неизвестные, предприимчивый отрок Артем «впаривал» оставшиеся портреты физиков, биологов и прочих ученых мужей, уверяя, что именно так и выглядел тот, чье изображение требуется. Некоторые появившиеся в окнах портреты у всякого мало-мальски образованного человека вызвали бы, как минимум, культурную оторопь. Ленина бесстыдно выдавали за Платонова, Мичурина за Лескова и так далее. Тут уже даже о сходстве речи не шло. Естественно, под каждым изображением стояла сделанная заботливой рукой хозяина подпись, уверяющая прохожего, что на портрете изображен совсем не тот, на кого он подумал. Но это, что называется, мирная сторона процесса, обратная же сторона была гораздо менее забавной.
Случайная встреча на улице с потенциальным оппонентом грозила перерасти в драку, а случайное пересечение сразу нескольких оппонентов – в массовую драку. Синяки и ссадины стали таким же неотъемлемым атрибутом внешнего вида каждого большеущерца, как, скажем, торчащая из кармана книжка. И если семейные отношения переживали кризис разлада и вражды, как правило, в форме холодной войны, то любые приятельские отношения принимали формы войны очень даже горячей.
Гришка с Валерой из бывших союзников превратились в непримиримых драчунов.
Дядя Миша несколько раз пытался поколотить палкой несчастную Агафью, имевшую как-то неосторожность пнуть вывалившуюся из его дырявого кармана книжку.
Денис нарочно нарывался на драку, дразня случайных прохожих громкой декламацией или просто размахивая своим изданием (за что, кстати, и был побит, видимо, не рассчитав расклад сил, – у хлипкого оппонента оказался неожиданный единомышленник в виде могучего строителя Беды). Там, где дело касалось совместной работы, спорщикам приходилось закусывать удила и рукам воли не давать. Райцентровские, что работали с большеущерцами на молокозаводе, только диву давались – что за кошка вдруг пробежала между жителями деревни. Впрочем, преувеличивать не будем – коснулись эти новые реалии деревенской жизни, конечно, не всех. Некоторые принципиально (как Поребриков, Громиха или Пахомов) или по долгу службы (как Танька, Катька или Черепицын) не участвовали в ссорах и потасовках, стараясь сохранять максимальный нейтралитет. Напряжение почти не коснулось и особо пожилых большеущерцев, которые по причине болезни редко выходили из дома. Но в общем и целом картина складывалась малосимпатичная. Черепицын с ног сбился, разнимая драчунов и строча всевозможные отчеты. Бузунько по возможности не посвящал настойчиво звонившего Митрохина в детали местных междоусобиц, хотя с каждым разом делать это становилось все сложнее и сложнее. Тем временем мутное облако всеобщего раздражения стремительно опускалось на Большие Ущеры, обволакивая всех и каждого предчувствием чего-то непоправимого.
24
После беседы с Бузунько настроение у Антона стало хуже некуда. Дело было не в указе, и не в эксперименте, и даже не в Гришке. Антон чувствовал, что угодил в какую-то то ли колею, то ли паутину. Как будто все уже за него решено и ничего от него не зависит. И каждая мелочь, каждая случайная встреча, каждое брошенное слово становятся лишь очередным толчком по направлению к зияющей впереди пропасти. Откуда возникло это ощущение, он не мог понять. Обычно, когда у него было плохое настроение, он пытался проанализировать и найти первопричину. Иногда она оказывалась крохотной до нелепости – этакая микроскопическая заноза, которая скорее раздражает, нежели болит. Такая легко удалялась. Без хирургического вмешательства. Иногда причина крылась в вещах гораздо более эфемерных (неприятная встреча, нерешенная проблема, противное воспоминание) – с этим было чуть сложнее, но все равно, проанализировав, он чувствовал себя лучше. А сейчас... сейчас не было ничего, кроме исключительно паршивого настроения, и отсутствие видимой причины делало его еще более паршивым.
«Напиться, что ли? – подумал он, набирая в легкие сухой морозный воздух. – Нет, надо домой идти. Нинка ждет. Хотя... А почему бы и нет? Потому что нет, и все. А если чуть-чуть? Чисто за отъезд?»
Найдя достойную причину для короткой алкогольной паузы, он решил двинуть к Климову, но тут же вспомнил, что у Климова дома слишком много народа: Люба, Митя, еще, может, мать Любкина в гости зайдет. Тогда придется его приглашать к себе, а это уже вообще не то. Нет, надо к Зимину топать. У фельдшера никого, только дочка маленькая, да и та спит уже, наверное. Можно было бы пригласить Климова третьим, но в этот раз почему-то не хотелось. Хотелось какого-то простого человеческого разговора, а, как говорят англичане, двое – компания, трое – толпа. «Вот только толпы мне сейчас недоставало», – подумал Антон и направился к дому Зимина.
Фельдшер встретил его с молчаливым пониманием. Достал бутылку спирта – самогон он принципиально не употреблял, и всем прочим крепким напиткам предпочитал чистый спирт, который иногда просто разводил водой. Поставил два стакана и тарелку с холодной курицей. Они выпили. Антона слегка развезло, и он рассказал Зимину о своем паршивом настроении, предстоящем переезде и Серикове. Тему «эксперимента» он, как и обещал майору, опустил. Правда, упомянул участившиеся драки.
– Вот такие дела, Димитрий, – подытожил он и опрокинул вторую порцию спирта, не дождавшись Зимина.
– М-да, – проводил взглядом пахомовский стакан Зимин. – За Ущеры, не чокаясь, теперь, что ли?
Антон понял ошибку и, оценив юмор, кисло улыбнулся, а Зимин молча опрокинул свой стакан.
Затем выждал несколько секунд, пока жидкость бесповоротно окажется внутри его организма, и добавил:
– Досталось Большим Ущерам. А и поделом.
– В смысле? – не понял Антон.
– В смысле, что вся страна отдыхает, а большеущерцы в поте лица стихи учат и друг дружку морды бьют.
– Но так это... все ведь учат, – спросил Пахомов, почувствовав приближение чего-то нехорошего. – Правда, не все, может, морды бьют, – добавил он осторожно и пристально посмотрел Зимину в лицо.