Чтение онлайн

на главную

Жанры

Гибель всерьез
Шрифт:

А раз она так думает… Но сейчас дело не в ревности, а в том, что ей грозит опасность. Вы никогда не смотрели на Кристиана в профиль? С левой стороны? Смотрела, конечно, хотя и не помню, с какой стороны, и даже обратила внимание, что в профиль его лицо кажется выразительнее и куда умнее.

Что ж. Спокойно. Омела делает вид, будто ничего не слышала. Впрочем, она могла подумать, что это тоже игра. Будь на моем месте Антоан — другое дело… с ним все всегда только всерьез… еще бы — черные глаза… Итак, она делает вид, будто ничего не слышала. Но теперь уже из любопытства, чтобы раззадорить меня. Война, кажется, отменяется, так надо же как-то развлекаться.

Вообще-то все это действительно пустяки. Омеле каждый день присылают гору цветов. Кто только не присылает. И, пока там нет орхидей, это нестрашно. Кристиан тоже присылает, в этом ворохе есть и его цветы. С другой стороны, она с ним часто встречается. Много чаще, чем раньше. И вовсе не ради его «бугатти». А ведь это я виноват. Я и никто другой. Сам же своими рассказами внушил ей интерес к этому мальчишке. Господи, только бы все это не обернулось бедой. Только бы ничего не случилось. Я старался теперь не упускать случая увидеться с Фюстель-Шмидтом. Он же, не выходя из рамок вежливости, давал мне понять, что я ему осточертел. Я делал вид, что ничего не замечаю. И следил за ним. За ними обоими.

И вот как-то раз Кристиан сказал мне: «Да, кстати, ты все спрашивал… Знаешь, я ведь привез назад свое трюмо. Мне было без него как-то неуютно. В квартире как будто чего-то не хватало. А тут еще одна женщина прослышала о нем…» У меня упало сердце. Надо же настолько потерять самообладание: взял да и брякнул: «Ингеборг?» Кристиан

посмотрел мне прямо в лицо — на меня глядел Нейтральный — и спросил: «Скажи на милость, за кого ты меня принимаешь?» Мы поравнялись с цветочным магазином. Кристиан зашел внутрь, а я остался на улице. И в окно увидел, что Кристиан выбирал орхидеи. Передо мной был его хищный профиль.

То, что Омеле захотелось побольше узнать о тройной жизни Кристиана, вполне естественно. Ее вообще всегда страшно интересовали люди. Как они устроены. Какими кажутся и каковы на самом деле, если заглянуть им в душу. Не будь этого интереса, разве она могла бы так петь? Вы скажете: красота в самой музыке — да, конечно, но далеко не в любой. Взять хоть Массне, а у Омелы и из Массне получается нечто прекрасное, неоспоримо прекрасное! Это чудо, чудо, объяснить которое не может никакое зеркало, никакая теория сложной игры отражений. Здесь другое. Когда она поет, поет сама душа, и не обязательно ее собственная… душа Тоски, Манон, сотворенная ею… это и есть ее искусство. Для этого ей нужно знать все глубины человеческого сердца, проникнуть в мужскую и женскую сущность. Когда я был маленький, меня часто водили в «Гранд-Опера» и в «Опера-Комик», кто-то — не знаю уж кто — доставал родителям билеты. Некоторых певиц я обожал: Мэри Гарден, Лину Кавальери и особенно госпожу Литвин! Я слушал ее, и мне казалось, что я в раю, но то, что я испытываю теперь, отличалось от тогдашнего упоения так же, как сказка отличается от романа. Помню, как я умолял родителей взять меня на спектакль или в концерт, когда видел на афише имя Фелии Литвин, как рыдал, если меня не брали. Но можно ли сравнивать эту примадонну и Ингеборг д’Эшер? То удовольствие было детским, мне было хорошо, как будто я попал в лес, где много птиц и цветов, что же до Ингеборг… Ее голос открыл мне мою суть, мое мужское естество.

Я мог бы рассказать еще об одном глубоком переживании, связанном с пением, это было в тот же год, когда меня спас Кристиан… Правда, для этого придется затронуть ту сторону моей жизни, о которой я не собирался говорить в романе об Омеле, это особый мир, особые люди и сложные, запутанные отношения между ними, которые было бы слишком долго объяснять. Впрочем, может, вы слышали что-нибудь о дадаизме? В таком случае будем считать, что вы представляете себе тогдашние обстоятельства: дело было в зале Плейель, где мы с друзьями устраивали представление, заведомо рассчитанное на то, чтобы шокировать публику. Об этом много говорилось, и я не стану вдаваться в подробности. Поначалу зрители отвечали на каждое выступление насмешливыми аплодисментами, но исподволь в них копилось раздражение. То тут, то там стали раздаваться свистки, гром грянул, когда на сцену вышла Ханя Рутчин. Кажется, это была идея Франсиса Пикабиа: разбавить стихию дадаизма камерным пением в самом традиционном виде. Молодая певица вышла в своем обычном концертном платье, насколько я помню, из желтого шелка, с большим декольте. Она понятия не имела, что происходит, да и как можно было что-нибудь понять, если, едва она запела «Песнь вечности» Дюпарка на слова Шарля Кро: «Листва трепещет, звезды блещут… Любимый мой навек ушел, и сердце безутешно…», как разразилась давно назревавшая буря: — ну, это уж слишком! Хрустальный голос пресекся, певица захлебнулась рыданиями. Сарказму моих друзей не было предела, я же, тогда совсем мальчишка, вдруг почувствовал, что меня переполняет одновременно какая-то невероятная нежность и возмущение оскорблением, которое нанесено женщине и претворенной в ней музыке, — правда, вид плачущей женщины всегда был для меня непереносим. Я выскочил на сцену, взял под руку ошеломленную певицу и увел. Пусть остальные думают обо мне что хотят! За кулисами я опустился на колени перед помертвевшей от обрушившегося на нее ни за что ни про что несчастья женщиной, тихонько гладил ее руки, почтительно целовал ее пальцы. Но особенно потрясла меня — этого никто не мог знать — успевшая блеснуть в нескольких пропетых словах несравненная душа Шарля Кро, к которому я всю жизнь относился с благоговением. Может быть, именно в тот день я впервые ощутил внутреннее единство, непостижимое слияние музыки и слова, в тайну которого меня посвятила Омела. Душевное волнение, в которое повергла меня Ханя Рутчин, было своего рода предзнаменованием. Разумеется, сыграло свою роль и то, что она казалась мне прекрасной. Хотя и недоступной. И было нестерпимо, что эта воплощенная женственность не проняла толпу скотов, парижскую публику. Друзья простили мне не подобающую праведному дадаисту чувствительность, когда в ответ на их насмешки у меня вырвалось: «Да как же было не утешить ее — она так и трепетала»[33]. Знали бы они, что эта вспышка означала мое неизбежное отдаление от них, знали бы, что настанет день, когда любовь к Омеле оправдает в моих глазах полное отречение от всех их вычурных правил и запретов! Да, подобные мгновения были первыми ласточками весны, которой стала ты, о Ингеборг… минуты смятения, неясные юношеские порывы… Но чтобы взрослый человек, мужчина, умеющий властвовать над своими страстями, вдруг оказался захвачен стихией, отдался ей с таким самозабвенным пылом, которого прежде не могла зажечь в нем ни самая прекрасная женщина, ни самое безупречное произведение искусства, чтобы он потерял почву под ногами, унесся в открытое море — и пусть на этот раз никто не вздумает его спасать, пусть волны захлестнут его, проклятье тому, кто вернул бы его на берег! О, незримая Омела, напоенная моею кровью, околдовавшая мою душу, подчинившая себе каждое биение моего сердца! Я слушаю ее, — тебя, Омела! — и во мне замирает все, что было моим «я». Как передать вам, что со мною происходит? Распад, полный распад всех элементов, составлявших мою жизнь… Это необъяснимо, но, когда она поет, вы в ее власти, вы покорены, вы перестаете существовать… И дело не в том, что у нее прекрасный, отлично поставленный голос, хороший вкус, что она музыкальна и выразительна. Что вы там толкуете! Когда она поет, во мне все разрывается. Я понимаю, что все, что я пишу, годится только на растопку. Нет больше ничего на свете, кроме головокружительного падения, и все мужское естество в этом бесконечном падении.

То же самое происходит и с Антоаном, а может быть, и с Кристианом, когда поет Омела. Вот почему, что бы ни было, между нами всегда существует некая связь. Мы понимаем друг друга без слов. Где бы ни слышали ее голос: просто по радио или в театре, когда один из нас сидит в ложе, а другой в партере… А мы можем ходить туда когда угодно, пропуском служат маленькие записочки, на которых нацарапано несколько слов. Каждый раз, когда застигает нас этот голос… словно разверзается бездна, словно шквал налетает на ветвистые деревья… подступает нечто огромное, необъятное, обрушивается неизбывная мука… Мы можем ссориться, можем ненавидеть друг друга, но тут — конец: поет Омела. Я уже не думаю, как бы ей понравиться и превзойти соперника — я обращаюсь в слух. Звук ее голоса впивается в меня, наполняет меня. Я в неволе. Я люблю ее, как безгласная громада горы может любить кого-то невидимого и далекого, кто будит в ней эхо. О, я вдруг понял — вот потрясающее открытие! — когда поет Омела, мы трое: Антоан, Кристиан и я — как раз и составляем того самого тройного человека. Мы мнили себя тремя разными, иногда враждующими личностями, а на самом деле мы только три ипостаси одной субстанции, которая есть любовь к Омеле. Кто из нас доктор Джекиль, кто мистер Хайд? А кто Нейтральный? У меня голова идет кругом. Тем более что один из нас, возможно, распадается на целый сонм — сонм Кристианов.

На предварительный просмотр «Отелло» Антоан провел меня и Кристиана по особому приглашению. Непонятно, зачем надо было тратить целых два года на съемку фильма, чтобы потом, когда он наконец завершен, показывать вот так, кучке избранных, но в кино это в порядке вещей. Терпеть не могу эти закрытые сеансы: сидишь, утонув в мягком кресле, и кажется, что фильм провалился, потому что, кроме тебя самого, в крохотном зале почти никого нет: несколько представителей кинофирмы да еще какие-то два-три человека, которых никто не знает, Антоан называет их сватьями и братьями. Как бы точно вы

ни пришли, все равно плешивый молодой человек, с которым вы должны встретиться где-нибудь у дверей или на лестнице, всем своим видом выражает крайнее нетерпение, кивает в знак того, что он вас узнал, и облегченно вздыхает, будто хочет сказать: «Ну, наконец-то!» — а киномеханик в своей будке колдует над металлическими коробками с пленками и строго поглядывает то на вас, то на свои часы. Я предчувствовал, что нам придется смотреть черт знает какую чушь, иначе и быть не могло, сплошную галиматью, пока не зазвучит божественный голос: «У матери моей была служанка…» Оказалось к тому же, что это галиматья не простая, а монументальная. Сам режиссер — как, я сказал, его звали? ах, да — Собачковский! — был презанятным типом, первый его фильм я видел когда-то давно в одном киноклубе на круто взбегающей улочке Монмартра. Это было нечто выдающееся, несколько мрачноватое, но совершенно самобытное. Его называли учеником Эйзенштейна. Потом он долгое время не снимал ничего стоящего, хотя, конечно, работал. Говорили, что ему там не позволяют делать, что он хочет. Ну, это понятно, там никому ничего не позволяют. И вдруг сделал нечто грандиозное на историческую тему: рыцари, лесные дебри, туманные рассветы — мне это все не особенно понравилось, — сразу став знаменитостью у себя на родине. Да и в Париже и Лондоне журналы писали о нем взахлеб. Одна американская фирма пригласила Собачковского консультантом на съемки фильма по Тургеневу, которые почему-то происходили в Риме. Его долго не выпускали — по тем временам такая поездка была беспрецедентной. Наконец, когда уже завершились натурные съемки новой ленты, в газетах промелькнули сдержанные сообщения: дескать, прославленный режиссер, вопреки ожиданию, все-таки получил визу, и, хотя он мог теперь участвовать только в монтаже студийных декораций и интерьеров, его полуофициальный приезд произвел сенсацию. Фильм получился ужасающий, но не по его вине: что, в самом деле, могли изменить два-три совета, которые успел дать мастер? Ему пора было возвращаться в Россию, но вдруг он получает новое предложение, кажется, снова от американцев, — снять фильм в Брюсселе. Власти упорно отзывали его, надо было что-то решать. Собачковский отважился на отчаянный шаг и остался за границей: просто не мог упустить возможность показать наконец всем, на что он способен. И снова неудача, на сей раз помешала не советская цензура, а что-то другое, возникли препятствия, которых он не ожидал, потому что не знал здешних порядков. Вернуться в Москву он не мог или не хотел. Продолжал упорствовать. Шли годы, никто ничего о нем не слыхал, во всяком случае, работы ему не предлагали. И вдруг он снова всплыл, кажется, разбогатевшим: выгодно женился да еще получил баснословные суммы от каких-то фондов. И вот он взялся за «Отелло».

От Шекспира Собачковский отошел довольно далеко, в результате вышло что-то неописуемое: некая смесь Вагнера и Гюстава Доре, разбавленная Гертрудой Хоффман, Гарри Пилсером, Лой Фюллер и роскошными празднествами Пуаре 1912 года[34]. Все было до жути уродливо и помпезно и при этом не походило ни на многообещающее начало Собачки — как звали его русские эмигранты в Голливуде, — ни на академизм, за который его ругали позднее. Какая-то новая, третья манера… что-что? третья? Господи, у меня уже, кажется, мания: мне вдруг пришло в голову, что в этом лысом субъекте с моноклем живут три человека: дерзкий юнец, автор первого фильма, этакий кудрявый красавчик с гитарой; нейтральный, приспособившийся к жизни, тучный, с нездорово-бледным лицом, в модных расклешенных брюках, да еще третий, настоящее чудовище, которого никто не подозревал в благопристойном господине с моноклем: ведь в последнем его произведении были не только вычурные дворцы, кричащие краски, смехотворные потуги имитировать Голливуд и чувствительность в духе Пьера Луи[35]: в нем сквозило что-то двусмысленное, какие-то туманные намеки, недомолвки в каждой сцене — словом, фильм не только показывал отчаяние его автора перед надвигающейся старостью, но и обличал в нем третьего, личность вроде тех порочных типов, что убивают служанок, возвращающихся поздно вечером из кино, воруют обувь постояльцев роскошных отелей, поджигают забавы ради хлеб на полях. Я не мог отвязаться от этой мысли, и мне хотелось поделиться ею с Кристианом: все так хорошо укладывалось в его теорию трехстворчатого зеркала; но мешало присутствие Антоана, Антоан же понял, что я хотя и не скрываю отвращения, которое внушал мне фильм, однако же не высказываю всего, что о нем думаю. Но причины этой сдержанности он истолковал неверно — скорее всего, вообразил, будто Омела проговорилась и открыла мне, что на самом деле сценарий принадлежал ему, Антоану, хоть он и не пожелал ставить своего имени. И тогда, с притворно-доверительным видом он посвятил нас с Кристианом в эту тайну и взял с нас слово молчать. «Собачковский, — сказал он, — человек конченый. Кажется, наркоман или, скорее, спивается». И хотя Антоан давно это знал, но искушение было слишком сильно: как-никак «Отелло». Они с режиссером встретились на благотворительном балу, где помирали со скуки, платя за это удовольствие по сто су в час, тогда-то и родилась идея фильма, да и согласился он только потому, что Омеле ужасно хотелось спеть партию Дездемоны. Кроме того, предполагалось воссоздать весь колорит эпохи: Венеция накануне турецкого завоевания, в последние годы владычества в восточном Средиземноморье, а это значит — вы только представьте себе! — торговый путь в Индию, пряности, медь… в то время дожи не решались доверить командование армией местным патрициям, боясь их чрезмерного возвышения, и приглашали в военачальники каких-нибудь албанцев, монголов, эфиопов — ведь кто такой Отелло? то ли негр, то ли крестившийся араб… — да еще атмосфера Архипелага, здесь, на островах, дух Древней Греции соседствовал с недавней памятью о крестовых походах, здесь сталкивались две цивилизации, древние боги и новые люди, новые страсти… — неистовый Отелло, лавирующий между Христом и Магометом…

Я знаю Антоана как свои пять пальцев: если он начнет о чем-нибудь разглагольствовать, его не остановишь.

На самом же деле ему в высшей степени наплевать на Архипелаг. А фильм был предлогом, прикрытием для того, чтобы развить тему ревности, вот и все. Не шекспировской ревности — что нам, скажите на милость, за дело до страстей елизаветинских времен, — а вполне современной, существующей в нашем мире, где женщина… словом, вы меня понимаете. Он хотел воспользоваться Отелло как трафаретом, чтобы сказать о себе, о своем времени, о том, что представлял собой Париж 1938 года: веселье на краю пропасти, банды убийц на улицах и Международная выставка, попытки откупиться от войны, любовь в стране, обреченной на гибель, постыдно-комфортабельный быт, Испания в огне… и ко всему этому голос Омелы, только голос, но в нем — предчувствие грядущей трагедии, боль всего человечества… «И посмотрите, что он, мерзавец, вместо этого сделал! А я-то распинался: дескать, Кипр, колыбель Венеры… и прочее — лишь бы приманить этого самого Собачковского, сыграть на его низменных инстинктах; чего только ему в угоду не выдумывал: предлагал приплести что-то вроде скетча, в котором Мелузина превращается в удава, потому что ее супруг, Лузиньян, застал ее, когда она рожала сына циклопа с головой зайца… в общем, чушь несусветная, но в конце концов я понял, что нечего и думать придать фильму антифашистское звучание, потому что благодетелями, так щедро финансировавшими фильм, оказались ни мало ни много фирма «Тобис Клангфильм», U. F. А., чуть ли не сам Геббельс собственной персоной! Идти на попятную было уже поздно, но я отказался от авторства сценария и порвал с Собачкой… что не помешало ему выкинуть этот фортель с Ингеборг — видали? как будто она какая-нибудь эстрадная певичка. С его стороны было весьма любезно прислать мне приглашение на этот закрытый просмотр, с припиской, что я не рискую встретиться здесь с ним самим. Ну, а мне, знаете, не хотелось, чтобы Оме… чтобы Ингеборг пошла смотреть фильм и напоролась Бог знает на что, вот я и решил посмотреть сначала сам и узнать, на что это похоже. И позвал только вас двоих, старых друзей, — ведь я могу рассчитывать на вашу деликатность, вы и словом не обмолвитесь перед моей женой, что я здесь был, правда, обещаете?»

Говорит о деликатности, а сам… впрочем, что уж там, видимо, я не в счет… Засим Антоан пожал нам с Кристианом руки и ушел. Конечно, я давно догадывался. Но одно дело догадываться и совсем другое услышать вот так, прямо в лоб…

Во всей этой истории не сходятся концы с концами: как Кристиан может знать нас обоих, меня и Антоана, различать нас, видеть нас вместе и разговаривать с каждым по отдельности? Или он такое же вымышленное существо, плод воображения, как мы…

Поделиться:
Популярные книги

Эфир. Терра 13. #2

Скабер Артемий
2. Совет Видящих
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Эфир. Терра 13. #2

Я – Орк. Том 3

Лисицин Евгений
3. Я — Орк
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Я – Орк. Том 3

Охота на разведенку

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
6.76
рейтинг книги
Охота на разведенку

СД. Восемнадцатый том. Часть 1

Клеванский Кирилл Сергеевич
31. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
6.93
рейтинг книги
СД. Восемнадцатый том. Часть 1

Решала

Иванов Дмитрий
10. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Решала

Назад в СССР: 1986 Книга 5

Гаусс Максим
5. Спасти ЧАЭС
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.75
рейтинг книги
Назад в СССР: 1986 Книга 5

Титан империи 5

Артемов Александр Александрович
5. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 5

Сыночек в награду. Подари мне любовь

Лесневская Вероника
1. Суровые отцы
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Сыночек в награду. Подари мне любовь

Прометей: повелитель стали

Рави Ивар
3. Прометей
Фантастика:
фэнтези
7.05
рейтинг книги
Прометей: повелитель стали

Вдова на выданье

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Вдова на выданье

Старатель 3

Лей Влад
3. Старатели
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Старатель 3

Измена. Он все еще любит!

Скай Рин
Любовные романы:
современные любовные романы
6.00
рейтинг книги
Измена. Он все еще любит!

Темный Патриарх Светлого Рода 3

Лисицин Евгений
3. Темный Патриарх Светлого Рода
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Патриарх Светлого Рода 3

Никто и звать никак

Ром Полина
Фантастика:
фэнтези
7.18
рейтинг книги
Никто и звать никак