Гипограмматика. Книга о Мандельштаме
Шрифт:
По-видимому, Мандельштама завораживала позиция двойника, которую инспирировала Федра, объявив себя объектом, а Ипполита – субъектом преступной страсти, то есть перевернув истинное положение вещей. Аналогичную коллизию Мандельштам интенсивно разрабатывает в конце 1920-х – начале 1930-х гг. – в «Египетской марке», в текстах, связанных со скандалом вокруг «Уленшпигеля» [745] . Характерно, что он и сам охотно пользуется приемами двойника – и в полемике [746] , и в бытовом поведении [747] .
745
Например, в «Четвертой прозе» Мандельштам тонко играет, с одной стороны, на косвенном самоотождествлении с костеровским рыбником, против которого мать одной из его жертв обратила его же орудие убийства – клыкастую вафельницу – и который скрещен с кровожадным Шейлоком, тоже угодившим в собственный капкан, а с другой – на отождествлении своих недругов, среди которых – тоже русский писатель и тоже еврей Горнфельд, с вершителями «литературно[го] обрезани[я] или обесчещень[я]» (II, 354) (см. гл. III наст. кн.). Орудие этого ритуала (в прототипе – вафельница) оборачивается кондукторскими щипцами, с которыми поэт ассоциирует свою фамилию: «Как стальными кондукторскими щипцами, я весь изрешечен и проштемпелеван собственной фамилией» (357) (ср. «Я – трамвайная вишенка страшной поры» в стихотворении 1931 г.). Глагол проштемпелеван, конечно же, намекает на статью Белого «Штемпелеванная культура» (1909), в которой евреи – деятели искусства объявлялись оскопителями русского национального духа, отделяющими от него ее плоть. Аллюзия на ту же статью Белого содержится и в сочиненном совместно с Б. Лившицем шуточном «Сонете» (1926 или 1927; по др. датировке – 1924 или 1925). Она построена на аллитерации Гоголь / Гомель: «Здесь Гомель – Рим, здесь папа – Шолом Аш»; ср. у Белого: «Вместо Гоголя объявляется
746
К примеру, в статье «О природе слова» (1922), нападая на символистов, Мандельштам от своего имени почти дословно воспроизвел фрагменты статей Андрея Белого (см. [Марголина 1991: 443]).
747
Так, в связи с историей о присвоении Мандельштамом части причитавшегося Б. Лившицу гонорара Н. К. Чуковский резюмирует: «Характерно, что в результате всей этой истории не Лившиц обиделся на Мандельштама, а Мандельштам на Лившица» [Чуковский Н. 1989: 164]. Ср. другой, действительно болезненный для Мандельштама конфликт из-за денежного долга, в оценке которого мемуаристы вполне сходятся, расходясь при этом в определении роли, выпавшей Мандельштаму, – не то должника [Там же], не то заимодавца [Кузин, Мандельштам 1999: 171].
Из двух инцестуальных моделей Мандельштаму, разумеется, интересней трагическая, идущая от Еврипида. Соответственно, он видит себя, еврея, объектом притяжения вожделеющей Федры-России. Но его еврейство служит противовесом, привязывая его к себе узами библейского инцеста. Эти узы функционально схожи с веревками, которыми велел привязать себя к мачте Одиссей, готовясь внимать сиренам (вспомним сирену пианизма в «Скрябине и христианстве»).
5. После 1924 г. Мандельштам явным образом уже не возвращается к инварианту аномального солнца, причем теургическая мотивика освобождается от солярного контекста еще раньше [748] и уже никогда не исчезает из его творчества. Независимо от нее в 1930-е гг. Мандельштам вновь мобилизует образы городов, постигнутых катастрофой. В частности, при анализе «Дайте Тютчеву стрекозу…» (1932), где читателю прямо предложены литературные загадки, мне довелось обнаружить, что практически все подтексты-отгадки, найденные как моими предшественниками, так и мною самим, датируются серединой 1820-х – серединой 1830-х гг., т. е. на сто лет старше своего «надтекста», и что для некоторых из них центральным является вариативный образ призрачного города, заколдованного сонного царства, Геркуланума, погребенного заживо под пеплом, и т. п. – образ, транслирующий идею столетнего возвращения, которую пестовал «серебряный век» по отношению к «золотому», и овеянный эсхатологическими предчувствиями обеих эпох [749] .
748
Как справедливо отмечает Э. Вайсбанд [2008: 298], «социальная реальность революционной и послереволюционной России эксплицирует орфическую матрицу растерзания <…> в поэзии Мандельштама». В начале 1920-х гг. такой экспликацией стал сюжет о телесном распаде как следствии дисгармонизации мира и обращения времени вспять. Этот сюжет, развернутый прежде всего в «Я по лесенке приставной…» и «Веке» (оба – 1922), выделил М. Б. Ямпольский [2003], указав на источник, несколько отстоящий от орфического мифа и мистической доктрины Иванова, – «Тимей» Платона.
749
См. гл. I. В исследовании Юрия Левинга, которое в какой-то мере было спровоцировано знакомством с текстом вышеупомянутой главы в рукописи и в первой (сетевой) публикации (2007), отмечен ряд мотивных и лексических совпадений основной редакции «Дайте Тютчеву стрекозу…» (ДТС) с несколькими стихотворениями Клюева: «Ночь со своднею-луной…», «Меня октябрь настиг плечистым…», «Я человек, рожденный не в боях…». Ученый приходит к выводу о неслучайности этих совпадений и о рецепции Клюева Мандельштамом (а не наоборот, что не само собой разумеется ввиду расплывчатой датировки перечисленных текстов Клюева – 1932–1933). Наиболее верным признаком этой интертекстуальной связи и ее вектора Левинг считает слово прошва как встречающееся только единожды в поэтическом словаре Мандельштама и будто бы непосредственно восходящее к «Меня октябрь настиг плечистым…» [Leving 2009: 55]. Но это обобщение не учитывает корпус поэтических переводов Мандельштама (за что несу ответственность и я как один из первых читателей и приватных критиков работы Левинга). В переводе из Макса Бартеля «Когда мы шагаем в центральные кварталы…», опубликованном еще в 1925 г., мы найдем не только слово прошва, но и рифму-антецедент ‘подошвы – прошвы’. Едва ли было случайностью, что Мандельштам в ДТС воспользовался рифмой, ранее появившейся там, где шла речь о порабощенном городе в терминах уподобления города блуднице (о его бытовании с глубочайшей древности см. [Топоров 1987]): «И шаркают дальше наши грубые подошвы, / И город, с собачьим страхом в глазах, / Как девка, валяется у нас в ногах; / Но плюем на брильянты и кружевные прошвы!»; ср.: «Wir wandeln daher in Donner und Blitzen. / Die Stadt ist wie eine Dirne geschm"uckt, / Die sich dem"utig vor unsere F"usse b"uckt. / Wir spotten der Perlen. Wir lachen der Spitzen» [Barthel 1920: 132]; букв. пер.: «Мы бродим в громе и в молнии. / Город, как шлюха, в украшениях, / Которая покорно кланяется нам в ноги. / Мы издеваемся над жемчужинами. Мы смеемся над кружевами» (ср. также кружевные прошвы– > наряды тафтяные черновой редакции ДТС). Принимая общий вывод Левинга (подтверждаемый, в частности, ценным анализом мотива «бесхозного» перстня) о поэтическом диалоге Мандельштама с Клюевым и поэтами его круга не только в «Стихах о русской поэзии», но и, скрытым образом, в ДТС, подчеркну, что на данном этапе все же нельзя констатировать наличие в ДТС подтекстуальных приемов, непосредственно отсылающих к сочинениям современников Мандельштама.
Последующую экспликацию интересующий нас мотив получает в «Стихах о неизвестном солдате», в единственном из его фрагментов, вошедшем во все редакции почти без изменений и потому имеющем особое эпистемологическое значение для трактовки произведения в целом. В двух самых ранних редакциях этот фрагмент находится непосредственно после вступительного четверостишия. Поэтому, с одной стороны, он подлежит более или менее автономному анализу, с другой же – его пониманием может в принципе быть обусловлено и понимание любого внеположного ему сегмента текста.
Шевелящимися виноградинами Угрожают нам эти миры И висят городами украденными, Золотыми обмолвками, ябедами, Ядовитого холода ягодами – Растяжимых созвездий шатры – Золотые созвездий жиры… [750]Уподобление созвездий виноградным гроздьям базируется на общем признаке множественных скоплений однородных элементов [751] . Метафорические виноградины, в свой черед, уподоблены пушечным ядрам (по форме) [752] и наделены таким качеством, как ядовитость. Эти две характеристики подчеркнуто переплетены друг с другом – за счет эпитета шевелящимися, имеющего «мягкую», органическую, змеиную семантику, но возникающего в контексте нависшей (в буквальном смысле) угрозы артобстрела [753] .
750
В некоторых поздних редакциях – «Золотые убийства жиры». Ср. это разночтение с последовательным семантическим параллелизмом строк «Ядовитого холода ягодами» и «Убивать, холодать, голодать».
751
Поэтому мандельштамовская зрительная аналогия шире, чем отмечавшиеся в этой связи гумилевская и нарбутовская: «звезды, как горсть виноградин» [Хазан 1991: 297], «Звезды – в злате виноград» [Лекманов 2006: 330], а также, к примеру, пастернаковская: «Ночь в звездах, стих норд-ост, / И жерди палисадин / Моргают сквозь нарост / Зрачками виноградин» («Как кочегар, на бак…», 1936). Ближе к решению Мандельштама другой образ у Нарбута, также отмеченный О. А. Лекмановым: «…виснут / Золотые гроздья звезд» [Там же]. В этой же связи уместно вспомнить шумерскую богиню Гештиннин, чье имя предположительно означает «виноградная лоза небес».
752
В связи с чем указывалось на аполлинеровского артиллериста, который до мобилизации был виноградарем («Виноградарь из Шампани») (см. [Гаспаров М. 1996: 55] со ссылкой на И. Ю. Подгаецкую).
753
Поэтому представляются избыточными споры о том, чт'o подразумевается под ядом Вердена: отравляющие газы или же источаемый жертвами артиллерийской бойни трупный яд (см. [Морозов 2006: 431]). Оба смысла равноправны. Более того, оба они должны потесниться, освобождая часть смыслового поля для жажды и жары из перевода бартелевского «Вердена» (см. ниже).
По мнению Н. А. Струве, образ украденных городов корреспондирует с исходной позицией пишущего. «“Украденные города”, – утверждает он, – без всякого сомнения – намек на положение ссыльных, получавших “минус 6 или минус 12”, лишенных возможности пребывания в главных городах» [Струве Н. 1988: 262]. В самом деле, если города украдены у ссыльного поэта, то эта коллизия строго симметрична той, которую подсказывает навязчивая анаграмма в раннем воронежском стихотворении:
Пусти меня, отдай меня, Воронеж: Уронишь ты меня иль проворонишь, Ты выронишь меня или вернешь, – Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож…Вяч. Вс. Иванов приводит это стихотворение как пример такого текста, где ключевое слово и анаграммируется, и называется прямо. Имеется в виду слово Воронеж, которое, действительно, анаграммируется многократно [754] . Однако эта сквозная анаграмма ничуть не заслоняет и другую – анаграмму слова вор – ключевой характеристики Воронежа, заданной не только парономастически, но и семантически («Пусти меня, отдай меня»; ср. репутацию ворона как птицы алчной и вороватой и символику ножа
754
См. [Иванов В. В. 2000: 435–437]. Также см. [Жолковский 2000: 173].
Впрочем, благодаря басенным коннотациям глаголов уронишь, проворонишь, выронишь, Воронеж предстает не только вором, но и потенциальной жертвой воровства. Зеркальным образом, украденные города являются не только жертвами, но и потенциальными агрессорами: превращенные в созвездия, они наделяются признаками умерших неестественной смертью, несущих угрозу в силу своей нерастраченной витальности. Эта двойственность возвращает нас к давнему образу блуждающего огня над умирающим городом («На страшной высоте блуждающий огонь…», 1918) [755] .
755
О зловещих коннотациях этого образа см. [Тарановский 2000: 338–339].
Комментируя образ украденных городов, А. Г. Мец неопределенно замечает: «Среди них подразумевается Петербург: отдаленные мотивные переклички – в одноименном переводе из М. Бартеля (“Петербург”)» (I, 659–660). На самом деле в «Стихах о неизвестном солдате» имеется целый ряд конкретных реминисценций из этого и других переводов из Бартеля [756] . В частности, словосочетание «виноградинами угрожают» восходит к строке «Боевых паденье градин». На том же отрезке текста «Петербурга» обнаруживается и мотивировка словосочетания «дальнобойное сердце», которое впервые появляется во второй редакции «Стихов о неизвестном солдате»; ср.: «Петербург! <…> В сердце бьет твое восстанье – / Боевых паденье градин. <…> Что тебе готовит утро, / Сердце, преданное бою?» [757] В других переводах из Бартеля содержатся прямые источники образов «яд Вердена» (как отметил сам же А. Г. Мец / А. Григорьев [Григорьев, Петрова 1984: 5]) и «оспенный… гений могил»: «Верден, ты жаждой и жарой, / Как приторным волнуешь ядом» («Верден») [758] ; «Край любезный, / Край французский. / Оспой ядер / Весь изрыт» («Песня девушки») [759] .
756
Как мы вскоре убедимся, в «Стихах о неизвестном солдате» получают развитие либо становятся объектами цитации преимущественно такие элементы этих переводов, которые не имеют строгих соответствий в немецком оригинале.
757
Ср.: «Petrograd <…> Und mein Herz ist so in Aufruhr, / wie dein Herz im Frontgewitter. <…> Ach, wie "angstigt mich der Morgen! Soll dein Flammenherz veraschen» [Barthel 1920: 148–149]. Букв. пер.: «Петроград <…> И мое сердце в таком возбуждении, как твое во время фронтальной грозы. <…> О, как меня страшит утро! Неужели твое пламенное сердце станет пеплом!» (Мандельштам, возможно, не знал, что Frontgewitter – метеорологический термин, и принял его за метафору артобстрела).
758
Ср.: «Verdun, dein Atem stinkt und f"ahrt / Wie s"usses Gift in das Ge"ader» [Barthel 1920: 76]. Букв. пер.: «Верден, твое дыхание зловонно и движется по артериям подобно сладкому яду».
759
Ср.: «Frankreich, Frankreich, / arme Erde, / vom Granatenschlag / durchsiebt» [Barthel 1917: 46]. Букв. пер.: «Франция, Франция, несчастная земля, просеянная сквозь сито артиллерийского огня». Передав durchsiebt как изрыт, Мандельштам привнес уподобление ядер – оспе по аналогии с речевым клише «щеки, изрытые оспой». Отсюда в «Стихах о неизвестном солдате» возник «оспенный <…> гений могил». Однако исходный бартелевский образ, исчезнувший в переводе, по-видимому, тоже отразился в тексте «Стихов…», – ср. «дождь, неприветливый сеятель».
Образу угрожающих виноградин находится соответствие в «Если б меня наши враги взяли…», написанном параллельно началу работы над «Стихами о неизвестном солдате»: «Прошелестит спелой грозой Ленин». Эта строка, в свой черед, соединяет в себе аллюзию на апокалипсическое «вино ярости и гнева» (Откр. 19:15) [760] с вариацией все того же «Петербурга»: «Говорит Владимир Ленин: / “Начинать поспело время!”» [761] . Таким образом, словосочетание «виноградинами угрожают» содержит тонко рассчитанную цепную автоотсылку: к имени Ленина в недавнем стихотворении и оттуда – к этому же имени в переводном «Петербурге», в 1924 г. дважды публиковавшемся в периодике под названием «Ленинград». Но и на этом цепочка не заканчивается, протягиваясь к «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…», которое в газетной публикации (1932) тоже имело название «Ленинград». Ленинград и виноград образуют богатую рифму [762] , но более существенно, что сам текст «Ленинграда» многообразно пересекается со «Стихами о неизвестном солдате» – тропологически («Золотые созвездий жиры» <- «Рыбий жир <…> речных фонарей» [763] ), лексически («Шевелящимися <…> угрожают» <- «шевеля кандалами») и, главное, тематически: описано возвращение в подмененный город, город-западню (ср. амбивалентные кандалы цепочек дверных, благодаря которым в слове город актуализируется его этимология, но только со сменой направления значения: функция защиты оборачивается функцией заточения). Сквозь этот город просвечивает другой, призрачный, «украденный», – Петербург, населенный мертвецами (ср.: «Петербург! У меня еще есть адреса, / По которым найду мертвецов голоса») [764] .
760
Ее отметил (но только непосредственно для обсуждаемого места «Стихов о неизвестном солдате») О. Ронен [2002: 110]. Ср. перечисление мандельштамовских интертекстуальных параллелей к образу угрожающих плодов [Там же: 107].
761
Ср.: «Lenin spricht, der k"uhle St"urmer: “Auf, es ist die Zeit gekommen!”» [Barthel 1920: 148]. Букв. пер.: «Говорит Ленин, хладнокровно атакуя: “Вперед, время пришло!”».
762
Ср. в мемуарах Пяста (1929): «…с тех пор как Москва стала единственною столицею СССР, среди бывших Ленинградарей (см. сборник С. П. Боброва “Виноградари над лозами”. Если “виноградари”, то ведь и “ленинградари”) стала с тех пор наблюдаться <…> тяга граждан-интеллигентов в Москву <…>» [Пяст 1997: 193] («…кн. стихов Боброва», – поправляет мемуариста Р. Д. Тименчик, который любезно и указал мне на эту параллель, – «называлась “Вертоградари над лозами”» [Там же: 388]). Парономастическая связь винограда с Ленинградом находится в очевидном противоречии с семантической контрастностью солнечной лозы и северного климата, но это противоречие преодолевается за счет дополнительной характеристики космических виноградин – холода ягоды, – которая в поэтическом мире Мандельштама не является семантическим раздражителем – ср. образ замороженного винограда («Армения», 2) (параллель отмечена в [Левин 1979: 198]); ср. строки утерянного стихотворения воронежского периода: «Такие же люди, как вы, / С глазами, вдолбленными в череп, / Такие же судьи, как вы, / Лишили вас холода тутовых ягод»; ср. также тройное лексическое совпадение с текстом 1922 г.: «Из свежих капель виноградник / Зашевелился в мураве: / Как будто холода рассадник / Открылся в лапчатой Москве» («Московский дождик»).
763
Ср. в черновых вариантах «Чуть мерцает призрачная сцена…»: «А взгляни на небо – закипает [А на небе варится не плохо] / Золотая дымная уха: / Словно звезды мелкие рыбешки / И на них густой навар» (Е. А. Тоддес [1998: 327] непосредственно соотнес этот фрагмент со строкой «Золотые созвездий жиры»). Данный претекст удостоверяет, во-первых, парадигматическую общность звездного жира на темном небе и фонарного жира на темной воде, а во-вторых – устойчивую связь этой метафорики с темой Петербурга.
764
Об этой двойственности см. [Левин 1972: 43–44], [Przybylski 1987: 144–146].
Украденные города получают разработку сразу в двух противоположных направлениях – как радикально иное по отношению к месту ссылки поэта, который от этого иного отделен пространственной (Ленинград) и временн'oй (Петербург) дистанцией, и как почти оксюморонный образ, подразумевающий динамизацию того, что является статичным по определению. Кража городов трактуется в цыганском духе, как обращение оседлого в кочевое: украденные города оказываются метафорой в квадрате – метафорой таких метафор звезд, как шатры (причем, в свете экзонимов, отражающих восприятие цыган как выходцев из Египта [765] , цыганский колорит шатров нисколько не противоречит другим египетским ассоциациям – с походом Наполеона [Семенко 1997: 92] или библейским Исходом [Гаспаров М. 1996: 70]) и золотые жиры, причем эти последние парономастически намекают на ожерелья [766] , определение которых (золотые) позволяет отождествить их с монистами. (Далее в «Стихах о неизвестном солдате» цыганская тема получит продолжение в образе звездного табора.)
765
Ср. в идиллии Черниховского «В знойный день» (1905, пер. В. Ходасевича): «…Мальчик / В сны наяву погрузился. Что в хедере слышит, бывало, / То ему чудится всюду. Пришли на деревню цыгане, / Просто сказать – кузнецы: так он в них увидел египтян».
766
Ср. словосочетание ожерелий жир («Внутри горы бездействует кумир…», 1936), на которое уже указывалось в этой же связи, но в ином контексте: [Мейлах 1994: 144].