Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
— Да все так же: Ленина читать — учебник у нас один.
Заря лизала воду желтыми языками. Тонная рябь казалась ледяной. Утренник прохватывал до костей.
Павел передернул плечами, потер руки:
— Сейчас бы стакан горячего чая с лимоном! Эх… А вы легковато одеты, барышня.
Он только сейчас, в раздувающемся пламени зари, пригляделся к девушке как следует. На ней было
надето вытертое, словно присыпанное по швам рыжим кирпичом пальтецо, вязаная шапка с помпоном, который
сиротливо
— У вас там носки-то хоть помещаются?
— Помещаются, — с готовностью отозвалась она и приподняла ступню. — Они мне еще на полномера
велики.
— Врите, — проворчал Павел. — Какой же это номер?
— Тридцать четвертый.
Потом она вынула руки из карманов, и он увидел, что они в расписных зимних варежках.
— Вот руки у меня все равно мерзнут, — виновато сказала она. — Я их отморозила в детстве. — И,
стащив зубами варежку, принялась дуть на пальцы.
Павел тоже снял свою подбитую байкой кожаную перчатку и слегка дотронулся до ее руки.
— Как ледышка! Вы же заболеете.
— Заболею — семьдесят процентов по больничному листу заплатят.
— Почему семьдесят?
— А потому что я уже давно здесь работаю.
— Здесь — в районе?
— Нет, в области.
— То-то я вас никогда не видел.
— А вот и видели!
— Не припоминаю.
Она засмеялась, как озорной мальчишка, синими губами:
— Один раз даже разговаривали со мной.
— Когда?
— Не скажу. Это моя тайна.
— А как вас зовут, тоже тайна?
— Нет. Зовут Тамара, фамилия Ильяшева. У меня папа был лезгин, только я его не помню. Работаю в
областном радиокомитете. Вот езжу, собираю материал, записываю голоса. — Она указала на квадратный
чемодан — футляр с магнитофоном, который он задел ногой в темноте.
— Что ж, они, кроме вас, никого послать не могут по такой погоде?
— Ну! Зимой еще хуже, когда все заметет. Еле ноги тащишь: ведь эта штучка весит восемь кило. А
сейчас чем плохо? Очень даже хорошо. Посмотрите!
Она взмахнула своей расписной варежкой, и Павел увидел, что в самом деле, за это время все
преобразилось: сиреневый туман, тепло-радужный, переливающийся, клубился над водой, не касаясь ее. В
четыре часа утра стало совершенно светло. Бакены перестали казаться лохматыми звездами и стояли над водой,
не светясь. Берега, поросшие густым кустарником, были полны соловьев. Они сладко заливались хором и в
одиночку, неся полукилометровое дежурство, и передавали лодку следующим постовым.
Повторялись вечерние чудеса: небо розовело, а вода отливала серебром, потом и вода легко закраснелась,
но не с востока, а от большого
облако уже купалось в солнце; в нем было так много света, что ничего не стоило уделить малую толику воде. А
на востоке гребешок бора вонзался в проступавшее пожарище. Ночные тучи надвинулись низко; середина
небосклона была чиста; птицы, как на плохих картинках, цепочкой черных закорючек отпечатывались на
красном небе.
Но вот из-за какой-то безыменной одноголовой церковки впервые мелькнул край солнца. Оно тотчас
скрылось за холмом, будто не выспавшись, но купол продолжал накаляться. Это был ни с чем не сравнимый
яркий румяный свет, переходивший на тучах в сиреневые тона. Само солнце не было похоже на вечернее, хотя
на него можно было смотреть, не прищуриваясь, как и при закате. Оно казалось неумытым, огромным и стояло
еще так низко, будто приросло к горизонту пуповиной.
Река петляла, солнце плыло вдоль берега, иногда цепляясь за черные крыши, ныряя по пояс в плетни. Это
было древнее доброе светило коровьих стад, которое при своем появлении не нуждалось в трубных салютах, но
довольствовалось приветственным криком петухов. Вся живность, водяная и сухопутная, воспрянула, заблеяла,
заверещала, и только бессменные птицы продолжали, не сбиваясь с тона, свою вахту, но их голос тонул в
других, утренних, бодрых звуках.
Река пошла волнами: волна палевая, волна сиреневая, волна бледно-брусничная. И ветер переменился —
стал не глубоким, ночным, а порывистым шустрым ветерком, бежал по воде вприпрыжку и вот-вот должен был,
кроме запаха сонных боров, донести домовитые струйки дыма. Небо в зените все больше принимало дневной
цвет, а восток гас и бледнел на глазах. Но, впрочем, ничего этого больше и не надо было, ибо чудеса кончились,
а утро началось. И те, кто проспал его рождение или, как Павел и Тамара, встретил лицом к лицу, все равно
переступили черту еще одного дня, отмеченного на календаре земли новым числом, а на больших звездных
часах вселенной, где стоит вечный день и вечная ночь, — подобного песчинке…
— Вот теперь видно, что нос у вас синий.
— А у вас, думаете, какой? Прямо фиолетовый.
Павел смущенно схватился за лицо.
Тамара расхохоталась и проказливо боднула ногой цистерну. Та глухо загудела.
— Да сидите вы спокойно! С вами взорвешься. Что за шалости! Сколько вам лет?
— Двадцать четвертый, а вам?
— А мне… не двадцать четвертый.
— Видите на пригорке село? — сказала Тамара чуть погодя. — Вон, где церковь, как белая свечка? Я туда