Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
нежно-розовым и светло-зеленым пеньком, — на нем уместились целиком сторожка бакенщика и островерхий
стог.
Павел стал расспрашивать, что она успела сделать за это время. Тамара охотно отвечала. Ей нравился и ее
магнитофон и все те технические термины, которые были так темны для Павла.
— Значит, можно считать, что вы нашли свое место в жизни и будете сначала записывающей барышней, а
потом записывающей дамой?
— Может быть, и так, а может быть, и нет, — загадочно
потому что много можно увидеть. А так только и надо жить в молодости. Но потом — и, может быть, уже скоро
— я хотела бы делать другое. Я вам не говорила: я учусь заочно в институте. Если приналягу, то кончу через
год. Буду учительницей, поеду на север. Я ведь там еще никогда не бывала. Или, наоборот, поеду на юг, где
родина отца, найду его аул, разных своих родичей; будут меня звать не Тамара, а Тамар, стану я печь чуреки…
Павел от души смеялся.
Разговор у них шел в самых мирных тонах. Павел опять чувствовал в полной мере свое превосходство
старшего, образованного, бывалого человека. Наконец просто мужчины, черт возьми!
— А что вы увидали? — спросила его Тамара.
Павел рассказал о статье, которую намерен дать в ближайших номерах своей газеты. Помимо сева, он
поговорит и о культурных нуждах маленьких деревень, для которых правление колхоза с самым немудрящим
клубом уже почти столичная роскошь. Да и в самом Конякине клуб — бывшая усадебная конюшня угрюмой
кладки. Не оштукатурен, а только выбелен по кирпичу внутри. Вдоль стен на чурбачках доски. А середина
пустая; когда привозят кино — все стоят. Председатель взваливает на плечо неширокую домашнюю скамейку и
несет для индивидуального пользования; садятся с супругой.
Тамара слушала его со странной полуулыбкой:
— А как вам показался бригадир?
— Толковый малый.
— Может, и самогоном угостил?
— Не буду скрывать: попробовал.
Вдруг она взорвалась. А знает ли он, собирающийся говорить о культуре, что в деревне этой все варят
самогон открыто, из чего попало, для крепости добавляют табак, резину и, мало того, даже что-то вроде
муравьиной кислоты. Участковый смотрит спокойно: ему поднесут, он и едет дальше, качаясь. Вот и процветает
бойкая торговля самогонного колхоза имени Шашко; отравляют полрайона. В самой Сноваздоровке то и дело
драки, скандалы, чуть не убийства. Он видел жену бригадира? Ах, упала с крыльца?! А хочет он знать, как было
дело? Во время дождя эта молодица, жалея обувь (обувь и одежда “справляются” родителями, и довольно долго
она живет на свое приданое, пока не примрут мужнины старики и она останется полной хозяйкой), так вот,
жалея ботинки, она обула старые
береженые туфли и шлепает по грязи. Она закричала: “Что же ты делаешь? Ведь жалко!” Золовки стали
подзуживать мужа: “Что она у тебя расходилась? Покажи ей, кто хозяин”. Муж принялся ее бить. Когда ее
отняли, то еле живую отвезли к матери, а оттуда в больницу. Там спрашивают, что такое случилось. Она
отвечает: “Упала с лестницы”. И больше ни слова. Через три дня приехал муж и сказал: “Ну, довольно
отлеживаться! Вставай, надо торф копать”. Она говорит: “Я еще не могу”. Он: “Не придуряйся”. Так и уехал, не
извинившись даже.
Потом Павлу Владимировичу понравились, кажется, новостройки. Да, действительно, в этих деревнях
идет лихорадочное строительство. Но как? Правда, тут, может, уже не столько люди виноваты, сколько районное
начальство, тот же Синекаев: не могут добиться леса на законном основании. А пока этого нет — безжалостно
рубят лес вокруг. Ведь райисполком выдает застройщику один кубометр — больше нету, а надо пятнадцать.
Воруют лес в открытую. Председатель колхоза выписывает на ночную вылазку машину или подводы. Лесники
сумерками исчезают. Если лесник все-таки появится, то только посмотрит, повздыхает (понимаю, мол, ваше
положение.) и уйдет от греха. Однажды конякинские приехали так, а их вел проводник — дальний родственник
лесника. Лесник пришел, постоял, перекинулся словечком, хотел уже уходить, а родственнику вдруг
подумалось, что он идет в милицию и на первого на него донесет — у них были нелады. Он и выстрелил из-за
дерева, ранил лесника. Все разбежались: какая уж тут порубка!
Вызвали порубщиков, они показали, кто. Того осудили, а насчет порубки даже и разговора не было.
Павел сидел молча. Бесследно, как снег под прямыми лучами солнца, таял замысел статьи в мирных
идиллических тонах о лесной деревушке Сноваздоровке. Стыд за свое легковерие душил его. Слушая Тамару,
он лихорадочно думал, с чего начнет тотчас же, едва ступив на берег; куда пойдет: к прокурору, в райком, в
милицию?
— Не расстраивайтесь так. Одними руками сразу ничего не перевернете.
— Но что же делать?! — сказал он в отчаянии. — Я же не могу, не должен смотреть на это спокойно!
Тамара воинственно сверкнула глазами.
— Драться, конечно! Каждый день. И не давать обводить себя вокруг пальца ни таким бригадирам, ни
даже Синекаеву: он ведь тоже, наверно, хочет, чтобы кое-что было шито-крыто…
— Ну уж нет! — закричал Павел. — О Синекаеве это неправда!
И они снова схватились.