Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
Софья Васильевна дружелюбно посмотрела на Павла:
— А я пришла за вами обоими: обедать, чай пить — все вместе. Вы знаете, кто я? Ну вот и
познакомились. Как вам мой Синекаев?
— Ваш муж недюжинный организатор, — искренне сказал Павел. — Мне кажется, он далеко пойдет.
Она махнула рукой:
— Куда уж дальше! Прибежит домой и кричит от порога: “Ну вот, теперь личной жизнью займусь. Давай
скорей обедать, а то ухожу”.
Она передала интонацию мужа с прирожденным
глаза собеседнику: признак открытого сердца.
— Нет уж, бог с ними, с чинами. Да и не гожусь я в областные дамы: работаю фельдшером, — она
мельком глянула на руки, обожженные йодом. — А уступать его какой-нибудь другой неохота на старости лет.
— Софья, — прикрикнул Синекаев, входя, — домашние секреты выдаешь? — Он видел, что жена его
понравилась Павлу. — Язык твой — враг твой. А знаете, как один поп мне ответил, когда я его поддел насчет
проповедей? “У нас с вами, — говорит, — гражданин секретарь, занятие сходное: язык наш — хлеб наш”.
— Собор у вас действительно замечательный, — не совсем впопад вставил Павел.
Синекаев охотно подхватил:
— Вот тут наши интересы с попом совпали: золото для купола я доставал. Собор — памятник города, и я
хочу, чтобы он сверкал, как искра, над всем Сердоболем. Знаете, как красиво, когда по реке подплываешь!
Объявили бы такой конкурс — после шпиля Адмиралтейства второе место было бы Сердоболю обеспечено.
— Ну ладно, уж ты со своим Сердоболем. А ехать сюда не хотел.
Дом Синекаевых поражал походным, бивачным видом: у стены стояли казенный райкомовский
канцелярский шкаф, такой же письменный стол; во второй комнате сквозь распахнутую дверь виднелись
железные кровати, покрытые пушистыми одеялами.
— Вам бы картину хоть какую повесить, — сказал Павел, оглядываясь.
Софья Васильевна беспечно отозвалась:
— Зачем? К месту не успеешь привыкнуть — опять сниматься. У нас и кошки от этого не водятся. Вот
выйдем на пенсию, тогда заживем. Но что я люблю — посуду! Уж как ни ругается Кирилл, два ящика за собой
вожу.
И в самом деле, стол был сервирован отлично.
Павла удивляло и трогало, как супруги относились друг к другу: словно двое выросших и поседевших
фабзайчат. Синекаев вначале больше помалкивал, но, казалось, вполне одобрял все, что говорила его
словоохотливая жена.
— Когда мы были молодые с Кириллом Андреевичем, только поженились, вот утром вдруг заиграет
радио — знаете, бывает так: иногда ни с того ни с сего пустят “Барыню”, я еще лежу в постели, а Кирилл
Андреевич пойдет плясать босой. Любили мы плясать с ним.
— Да ты бы и сейчас на танцы бегала, — сказал
запрещение. — Синекаев лениво перебирал рычажки приемника. — Нет, ты лучше расскажи, как волки тебя
чуток не заели.
Слушать жену ему, видимо, доставляло удовольствие. Уж очень живо, по-доброму вставала из ее
рассказов их прежняя молодая безыскусственная жизнь.
Как человек, достигший всего собственными силами, он в одинаковой мере гордился и тем, чем был, и
тем, чем стал.
— У нас с Софьей сибирская закалка. Я, бывало, мальцом уйду с другим парнишкой, тоже лет десяти, в
тайгу на неделю — белковать. Спим на снегу; нарубим еловых лап, настелем выше перины; с одного бока
костер жарит, с другого мороз. Так всю ночь волчком крутишься. Или начал учиться, отвезли меня в село, а на
выходной ходил к бабке за двадцать верст тайгой. Мороз тридцать градусов — иду. Она не удивится: никакого
подвига. Накормит, напоит. Посижу до двух часов — назад собираюсь. И опять никто не ахает. Только спросят:
“Время? А то опоздаешь?” — “Опоздаю”. Так за день сорок верст по тайге и отмахаешь.
За весь вечер только одна темная тучка пробежала над просторной квартирой Синекаевых. Сверяя часы,
Кирилл Андреевич вскользь бросил жене, не повышая голоса:
— А Вовка где?
Она отозвалась, перемывая чайные чашки:
— В кино. Я отпустила.
И почему-то виновато покосилась на гостя.
Зазвонил телефон в спальне, Синекаев ушел, прикрыв дверь, а Софья Васильевна вполголоса горестно и
доверчиво пожаловалась Павлу:
— Вовка — это у нас ахиллесова пята. Учиться не хочет, груб стал. Я ему: “Хоть бы папа о тебе что-
нибудь хорошее услышал, а то со всех сторон только худо и говорят”. — “А ты думаешь, о папе не говорят?” —
“Что, что могут худое о папе говорить?!” — “А знаешь, он такой бюрократ!..”
Синекаев вошел, возбужденно посмеиваясь. И тотчас лицо Софьи Васильевны переняло его оживление.
— Знаете, кто звонил? Чардынин. Подзуживает: “Что же это, — говорит, — Правобережный район
обогнал вас на один литр молока. Как это получилось?” — “Не знаю, Иван Денисович. Должно быть,
самолюбия не хватило”. — “Самолюбие разное бывает, товарищ Синекаев; бывает самолюбие орла, а бывает
ползущей козявки. И у нее есть свое самолюбие”. — “Какое же у меня, Иван Денисович, по-вашему?” — “Это
уже тебе решать”. — “Ну что же, — отвечаю, — в микроскоп вам меня рассматривать не придется. Хотя в орлы
тоже не лезу”.
Синекаев заходил по комнате, потирая пальцы. Желтые азартные огоньки прыгали в его глазах.