Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
получение пятидесяти рублей государственного пособия, а я… я не буду иметь права жить возле моего ребенка
и заботиться о нем. О черт! Ну, ты можешь сказать: у тебя уже есть семья, у тебя есть долг. Ну, есть, есть! И
снимите с меня за это голову!
— Слушай, брат, давай-ка без истерики, — сказал не очень громко Константин Матвеевич.
Павел рассеянно потер лоб:
— Да, да. Прости. Видишь ли, я…
— Натерпелся, — просто сказал Следнев и усмехнулся своей обычной, чуть с горчиной,
его при этом оставались сосредоточенными и серьезными.
Ночь разгоралась над ними, будто ее раздували черные мехи. Однако от выпавшего снега улица уже не
казалась такой темной. Пешеходов не было, ветер стих. Сейчас стало видно, каким слабеньким и
недолговечным был этот первый снежок. Землю он почти не прикрывал, только крыши. Смутно виделся угол
соседнего дома: на нем уже висели гроздья флагов, как нахмуренные брови. Вечером на фронтоне зажгутся
электрические буквы: “Октябрь”. Рассвет должен был начаться только в седьмом часу, дымной багровой
полосой у горизонта. Но, не уступая ему, темнота и сама светилась сейчас странным лиловатым мерцанием. В
северной стороне неба на очистившемся горизонте горели маленькие упрямые звезды — не мигая, не
переливаясь, как разбросанная горсть зерен.
Земля летит с головокружительной быстротой, но мы летим вместе с ней и не замечаем движения. Вот
так же, когда живешь рядом, видишься всякий день, некогда думать о всем значении любви для твоей жизни.
— Слыхал, Константин Матвеевич, есть такая частушка:
Я по жердочке шла,
А другая гнется.
С милым лето прожила —
Больше не придется.
Она однажды спела мне и прикусила губы, — она жалела меня! Потом, в конце второго лета, когда все
обрушилось на нашу голову, как железная крыша, я ходил и бормотал все время эту частушку. Не мог от нее
отделаться. Мне казалось, что я сам стал как гремучий железный лист: меня гнули, формовали… а я не смог, не
сумел… Ну да все равно!
— Ты уехал оттуда?
— Да. Но не тогда. Позже. И, вот видишь, работаю здесь. Большая газета, хорошая. Все, что нужно
человеку.
— Худовато живешь, лейтенант, — снова повторил Следнев.
— Вот и она так говорила.
— Что плохо живешь?
— Нет. Лейтенантом называла. Лейтенант мушкетеров д’Артаньян…
— Черт возьми! — вскричал Следнев, с силой ударив по колену. — Но почему же ты еще раз не
поговорил с ней? Почему?..
— Значит, так и живешь, — машинально повторил Следнев после долгого молчания.
— Так и живу, — беззвучно отозвался тот.
Да, брат. — Константин Матвеевич, видимо, затруднялся в оценке всего слышанного. Внезапно он
спросил: — Может, лучше, если б совсем этого не было? — Слабая надежда прозвучала
— Зачем тогда и жить? — ответил ему Павел просто.
Грудь его стала суха, пуста, как смятый бумажный лист. Где-то далеко проплыл Сердоболь: солнце по
гребням гор. Неужели он мячиком прокатился по его улицам? Ходил, умилялся, пил его воду, ел его хлеб, но не
смог за него побороться… А взрытый бомбами и плугами район так щедро, доверчиво открывал ему себя! Для
него, Павла, ничего не жалели. Город, потеснившись, дал ему четырнадцать метров жилья. Резкий, грубый,
несправедливый Синекаев, руки которого были с детства в мозолях, не скупился на рукопожатия. Барабанов,
похожий на школьника-футболиста, негодуя, но еще веря, привел к нему свою сестру Тамару. “А ведь жизнь-то
для героев!” — сказал Покрывайло, уныло кося глаза. “Жизнь для героев. Для героев”, — застучало в висках у
Павла. Это значит: для Гвоздева, для Глеба, для Евы, для Тамары. Что с тобой произошло, лейтенант Теплов?
Ему захотелось поднять ладонь и провести ею по глазам. Но он не шевелился. Он почти знал, что
Следнев сейчас повернется и уйдет. Он сделает это молча или все-таки вскользь, торопливо “поручается”,
бросит из жалости как подачку на прощание: “Бывай”.
— И знаешь? — сказал вдруг Павел Следневу. — Иногда мне хочется послать все к черту и самого себя
тоже! И в отпуск, в командировку или еще как поехать к ней туда, такая у меня тоска! А если я поеду… это ведь
уже все… если только не поздно…
Он поднялся, неровно дыша, глядя в сторону и как-то странно, не то жалостливо, не то мечтательно,
разведя руками, подошел к окну. По дороге он, не видя, толкнул стул. Даже в этот момент у него было все то же
двойственное выражение лица: удрученное, ожесточившееся, требующее ответа или приговора и —
неожиданно счастливое, словно незагашенный отблеск тех дней все еще продолжал освещать его существо
наперекор всему.
“Если бы этого не было, то зачем тогда и жить!” — прозвучало в ушах Константина Матвеевича с
колокольной силой. Он смотрел несколько секунд на широкую спину, обтянутую серым пиджаком, на
черноволосый затылок своего друга и с той беспощадностью, которая бывает только в большие минуты,
понимал, что он сейчас не снисходительный слушатель, не безупречный судья, а живой участник хлынувшей на
него, как ливень, чужой драмы. Главное же, ему надо было решить свое собственное отношение к Павлу.
Их дружба прошла закалку огнем. Это была боевая дружба двух товарищей по оружию. Но была ли она
вместе с тем привязанностью или связью сердец? Как ни кажутся нам эти слова напыщенными, но они ведь